Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Улисс, рассказывая о плавании, называет его «шальным» (folle), в песни XXVII «Рая» упоминается «vareo folle d’Ulisse», «шальной Улиссов путь». То же прилагательное произносит Данте, отвечая на ужасное приглашение Вергилия («temo che la venuta non sia folle»[97]), это повторение не случайно. Когда Данте ступает на песчаный берег, тот самый, что различил Улисс перед смертью, он говорит, что никто из плававших по этим водам не сумел вернуться; затем рассказывает, что Вергилий подпоясал его тростником, «com’Altrui piacque»[98]: теми же словами Улисс говорит о своем страшном конце. Карло Штайнер пишет: «Разве Данте думал не об Улиссе, потерпевшем кораблекрушение в виду этих берегов? Конечно, о нем. Но Улисс хотел достичь их, полагаясь на собственные силы, не признавая границ, поставленных возможностям человека. Данте, новый Улисс, ступает на берег как победитель, опоясанный тростником, символом смирения, в нем нет высокомерия, лишь разум, осененный благодатью». Это мнение разделяет Август Рюэгг{116} («Jenseitsvorstellungen vor Dante»[99], II, 114): «Данте — странник, который, подобно Улиссу, движется по нехоженым тропам, посещает миры, запретные для человека, и стремится к самым трудным и дальним целям. Но здесь сходство кончается. Улисс пускается на свой страх в эапретные путешествия; Данте повинуется высшим силам».
Это различие подтверждается двумя известными фрагментами «Комедии». Один — тот, где Данте называет себя недостойным увидеть три надмирные обители («io non Enea, io non Paolo sono»[100]), а Вергилий рассказывает о миссии, порученной ему Беатриче, другой — тот, в котором Каччагвида{117} («Рай», XVII, 100–142), предок Данте, советует тому обнародовать поэму. В свете этих доказательств невозможно сравнивать паломничество Данте, узревшего блаженные видения и создавшего лучшую из книг, когда-либо написанных человеком, со святотатственным плаванием Улисса, закончившимся в Аду. Одно действие кажется противоположным другому.
Но в доказательстве есть погрешность. Действие Улисса — это, несомненно, его плавание, поскольку Улисс не больше чем персонаж, рассказывающий о своем действии, но действие, или предприятие, Данте — это не его паломничество, а воплощение его книги. Это очевидно, но часто забывается, поскольку «Комедия» написана от первого лица и смертного автора затмевает бессмертный персонаж. Данте был теологом; часто создание «Комедии» казалось ему не менее трудным, может быть, даже не менее рискованным, чем последнее плавание Улисса. Он решился измыслить тайны, едва намеченные Святым Духом; замысел вполне греховный. Он осмелился приравнять Беатриче Портинари Богородице и Иисусу[101]. Он осмелился предвосхитить приговоры непостижимого Страшного суда, неизвестные блаженным; он осудил и приговорил пап, торгующих церковными должностями, но спас последователя Аверроэса, Сигера, открывшего циклическое время[102]. Какой тяжкий труд ради славы, ради быстролетной славы:
Non è il mondan remore altro ch’un fiato
di vento, ch’or vien quinci e or vien quindi,
e muta nome perchè muta lato[103].
В тексте поэмы можно обнаружить и другие свидетельства некоей раздвоенности Данте. Карло Штайнер отметил одно из них в диалоге, в котором Вергилий перебарывает страхи Данте и побуждает его предпринять неслыханное путешествие. Штайнер пишет: «Вымышленный спор, который Данте ведет с Вергилием, на самом деле происходит в Сознании поэта, когда тот еще не решился создать „Комедию“. Этому спору соответствует другой, из песни XVII „Рая“, в котором идет речь о ее опубликовании. Следует ли публиковать поэму, вызвав тем самым гнев своих недругов? И в том и в другом случае торжествует сознание собственной ценности и намеченной высокой цели» («Комедия», 15). Итак, Данте в упомянутых фрагментах символизирует конфликт сознания; я предполагаю, что тот же конфликт, возможно сам того не желая и не подозревая об этом, Данте символизирует в трагической истории Улисса и именно этому эмоциональному заряду она обязана своим потрясающим воздействием. Данте сам был Улиссом и в какой-то мере мог опасаться, что его постигнет та же кара.
Последнее замечание. Обе англоязычные литературы, приверженные морю и благоговеющие перед Данте, испытали воздействие дантовского Улисса. Элиот (а до него Э. Лэнг, а еще прежде Лонгфелло) считал, что именно к этому славному архетипу восходит изумительный «Улисс» Теннисона. Насколько мне известно, никто до сих пор не отметил еще более глубокого сходства Улисса и другого злосчастного капитана — Ахава из «Моби Дика». Он, как и тот, сам уготовил собственную гибель своей отвагой и бессонными трудами; сюжет в общих чертах один и тот же; конец один, последние слова почти совпадают. Шопенгауэр написал, что в наших судьбах нет ничего непреднамеренного; в свете этого изумительного суждения оба сюжета выглядят как тайное и запутанное осуществление самоубийства.
Постскриптум 1981 года. Считается, что Улисс Данте предвосхитил открытия известных мореплавателей, которые спустя столетия достигли берегов Америки и Индии. Столетиями раньше, чем была написана «Комедия», Эйрик Рыжий открыл остров Гренландию около 985 года; его сын Лейф в начале XI века доплыл до Канады. Данте не мог знать об этом. Скандинавы не раскрывают своих тайн{118}, подобно образу, мелькнувшему в сновидении.
МИЛОСЕРДНЫЙ ПАЛАЧ{119}
Данте, как известно, помещает Франческу в Ад и с бесконечным участием выслушивает историю ее прегрешений. Как смягчить это противоречие, как его оправдать? По-моему, есть четыре возможных варианта.
Первый — чисто технический. Определив общий план книги, Данте, видимо, решил, что она выродится в бесполезный каталог имен собственных или путеводитель по загробному миру, если ее не оживят исповеди умерших. Поэтому в каждый круг своего Ада он поместил по меньшей мере одного достойного внимания и не очень удаленного во времени грешника (устав от смены этих постояльцев, Ламартин назвал «Комедию» флорентийской газетой). Исповеди, понятно, должны были трогать читателя; автор же, замуровывая рассказчиков в Аду, нисколько не рисковал, что его обвинят в пособничестве. Подобная догадка (при поддержке Кроче пересаживающая поэтический образ мира на сухую почву богословского трактата), видимо, ближе всего к правде, но ее мелочность унизительна и не вяжется с нашим представлением о Данте. Да и вряд ли такие бездонные книги, как «Комедия», поддаются столь незатейливой расшифровке.
Другой ход, следуя учению Юнга[104], приравнивает вымыслы литературы к выдумкам сна. Данте, грезящийся сегодня нам, пригрезил себе и горе Франчески, и свою жалость. Шопенгауэр заметил, что виденное и слышанное во сне поражает, хотя источник всего в конечном счете мы сами; именно так