Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы чувствуете, люди, как наша жизнь меняется к лучшему? Заметьте, у нас уже появился свой черный хлеб!
В это время из одного раскрытого окна послышалось шипение, потом треск, потом все нарастающий шум – и грянула песня, и все услышали такой родной, такой сиплый, неповторимый голос Утесова:
– Эх, путь-дорожка фронтовая! Не страшна нам бомбежка любая…
Часть толпы оживилась и сразу же подхватила:
– А помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела!
И тут же, вслед утесовской песне, из другого раскрытого окошка раздался на всю улицу мягкий, задушевный голос Бернеса:
– Шаланды, полные кефали, в Одессу Костя приводил…
Над улицей плыл несравненный запах черного хлеба.
Изрядная часть толпы тут же продолжила, вслед за Бернесом:
– И все биндюжники вставали, когда в пивную он входил.
Запах черного неба действовал на людей, как наркотик.
Из третьего растворенного окна опять запел Утесов:
– Сердце, тебе не хочется покоя…
Толпа немедленно подхватила:
– Сердце, как хорошо на свете жить!
Из четвертого окна, вперехлест, снова пел Бернес:
– Я люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново…
Толпа подхватила:
– Я люблю тебя, жизнь, я люблю тебя снова и снова!
Толпа – секунду помедлила, причем видно было, как наполняется она неистовым ликованием.
Толпа – напряглась, как на старте, перед забегом.
Толпа – рванулась с места, вся, рванулась – к Володе, к хлебу. К черному хлебу.
Минута, другая, третья – и весь хлеб расхватали.
Володя – стоял растерянно, с пустым лотком своим, с пачкой шекелей в руке.
Толпа – ела хлеб. Черный хлеб. Свой.
Кто откусывал маленькие кусочки, а кто и жадно, торопливо отрывал и глотал крупные куски.
Маленькие дети ели хлеб не спеша, как едят пирожное. Им нравился его вкус.
Веселые парни в ярких футболках ели хлеб и запивали его пивом из банок.
Пожилая женщина, отломив маленький кусочек и пожевав его, бережно заворачивала буханку в платок и укладывала в полиэтиленовый пакет.
Сгорбленный, морщинистый старик в мешковатом пиджаке, на котором сразу бросались в глаза орденские планки, медленно и задумчиво жевал корку черного хлеба, и в глазах его стояли слезы, нет, не стояли – жили, светились и жили…
Слух о том, что в городе появился в продаже черный хлеб, разлетелся по всем кварталам, от центра до окраин, мгновенно.
Володю – искали. Его умоляли не позабыть, обязательно оставить хоть одну буханочку. Выпекал-то он хлеба мало.
Надо было расширять производство. Бродянский арендовал пекарню, на слово, что вскоре расплатится за аренду. Хозяева, узнав, какой именно хлеб собирается он выпекать, поверили ему безоговорочно.
Работа, как говорится, закипела. Володя трудился днем и ночью. Он работал – для людей. Он кормил людей хлебом. Черным. Всеми любимым.
С утра к нему выстраивались очереди – как когда-то, в советские времена. В этих длинных очередях все соблюдали порядок. Без очереди не лез никто. Совесть не позволяла.
Это ведь – черный хлеб! Где ты еще найдешь его?
Это – память о родине. Память о прошлом. О жизни в этом прошлом. О выживании в этом прошлом, отдаленном теперь от них чередою разнообразных границ.
Сколько воспоминаний можно было услышать в этих очередях! Какими только ласковыми эпитетами не наделяли люди Володин хлеб, хлебушек. Черный.
Он уже не справлялся с работой. Количество желающих покупать у него черный хлеб неумолимо росло.
Он выписал к себе своего сына. Любашиного сына. Из России. Необходим был помощник. Сын приехал – и стал помогать отцу.
Так они и работали вдвоем – и кормили нынешних израильтян, бывших советских граждан, свежим черным хлебом.
Надо заметить, что цена на буханку этого хлеба, в переводе на доллары, от одного доллара вскоре поднялась до двух.
Можно было назначить цену и побольше, и все равно покупали бы, но Володя не хотел. Чувство меры присуще было ему – обостренное.
Так они и жили – отец с сыном – около года. Неплохо жили. Людям радость доставляли, и при деньгах были.
О хлебе Володином до сих пор там вспоминают.
А Володя – на то он и Володя, что не хлебом единым жив человек.
Он рассказал мне, что параллельно с выпечкой хлеба он еще много усилий – своих, целительских, – приложил для того, чтобы помирить евреев с арабами, во время очередного какого-то конфликта, – и это ему удалось.
Я поверил.Идея примирения всех людей между собою, спасения людей, жила в Бродянском прочно. И он ее поступательно осуществлял.
– Вот теперь надо поехать в Америку, в Соединенные Штаты, пожить там, – очень серьезно сказал он мне, – черным хлебом людей покормить. Негров и латиноамериканцев с белыми помирить. Много дел у меня!..
Вскоре он уехал.
И с тех пор я его не видел.
Наверное, действительно спасает человечество.Володя-то уехал.
Но пришло от него – по почте – вот что.
Несколько раз приносили мне от него толстые, тяжелые бандероли и посылки. Я разворачивал их – и всякий раз изумлялся. В них, в абсолютном порядке, присланы были все – совершенно все – рукописи мои и самиздатовские книжки мои, и даже все письма мои к нему, – все, что я ему столько лет дарил.
В первой из бандеролей обнаружил я лаконичную его записку:
«Володенька! Посылаю все твои бумаги. Тебе они нужнее».
Ну что поделаешь с этим Бродянским!
Я вначале растерялся даже. А потом, подумав хорошенько, понял: нет, надо все это принимать мне так, как оно есть. Володя знал, что делает.
И действительно ведь – знал!
Он ведь тоже – человек самиздата.
Эти бумаги мои, возвращенные мне им, все до единой, очень даже пригодились мне. Ох как еще пригодились. Для этой вот книги. И для других книг, которые я, даст бог, еще напишу. Обязательно напишу. Обязан. Долг чувствую – перед нашим прошлым. В нем шло становление духа. Вот об этом и книги мои. В нем был – свет. Жив он и сейчас. Останется он и в грядущем.
Ну, спасибо тебе, Володя! Знал ты, что делаешь.
А вот книги мои – те, о которых сказал мне в конце восьмидесятых, что скоро они выйдут, книги – в самом деле вышедшие, – он себе оставил.
И правильно сделал. Знал, что делает.Бог тебе в помощь, Володя!
Коли призван ты к этому – то спасай человечество.