Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свет на мгновение скользнул по лицу Уита.
– Так вот ты где, – сказал отец Себастьян. – А я как раз из твоего коттеджа. Искал тебя. Ты не был на вечерне, за ужином и – о, тайна тайн – не был у второй вечерней службы. Итак. Разреши эту великую дилемму и объясни мне, где ты был.
От тона, каким были произнесены эти слова, Уиту стало не по себе, он насторожился, чувствуя, что попался на удочку. Как будто отец Себастьян действительно все знал. Но ведь он не мог, откуда?
Уит посмотрел на звездную россыпь в небе, затем на отца Себастьяна, который скрестил руки под наплечником и буравил его взглядом из-за массивных стекол своих очков.
Отец Себастьян пришел из его коттеджа. Был ли он внутри? Заглянул ли в записную книжку?
– Ну, я жду, – сказал приор. – Ты был болен? Если так, то для больного ты прекрасно выглядишь.
– Я не был болен, отец.
– Что же тогда?
– Я был на птичьем базаре.
– Ты был на птичьем базаре. Разве не замечательно? Он прохлаждается на птичьем базаре, пока весь остальной хор исполняет свои обязанности.
– Извините, что я пропустил хор.
– Послушай, брат Томас, я – приор. Отвечаю за дисциплину в монастыре. Я один из тех, кто должен быть уверен, что все ведут себя правильно. Я этого не потерплю, понимаешь?
Если он и не знает, то уж точно подозревает что-то.
Уит ничего не ответил. Он долго стоял неподвижно, в молчании, выдерживая на себе взгляд отца Себастьяна. У него и в мыслях не было приукрашивать случившееся. И дело не в том, что он не чувствовал себя виноватым, – чувствовал. В тот момент, когда он вернулся с птичьего базара, где занимался любовью с ней, на него обрушилось чувство вины, острое и сокрушительное, гнетущее суровой необходимостью быть прощенным, и все же какая-то часть его ощущала себя безнаказанной, принадлежащей только ей, недоступная аббатству и даже Богу, тем, кто не распоряжался этой частью его души и не смел касаться ее.
Когда они проходили последние восемь остановок, рассыпанные между дубов, слабо светящиеся на земле, он отвел взгляд от отца Себастьяна, устремив его на окружавшее их дикое пространство болот. Он подумал о том, какое утешение таило в себе это место; его уединение там было свободой. Домом. Безвестной и благодатной нищетой. Что ему делать, если теперь самое желанное место для него не аббатство, а женское сердце?
– Не знаю, в силах ли я оставаться здесь, – выдохнул Уит, и голос его дрогнул на последнем слове «здесь».
По тонкой пленке слез, навернувшейся ему на глаза, отец Себастьян заметил, что Уит плачет, и подождал, пока тот прочистит горло и к нему вернется самообладание. Когда старый монах заговорил снова, выражение его лица изменилось, стало обезоруживающим. Неприязненность в голосе исчезла.
– Понимаю. – Он переступил с ноги на ногу и, приподняв очки, потер глаза. Вновь водрузив очки на нос, он сказал: – Я хочу, чтобы ты прошел остальные остановки. Если желаешь, можешь сделать это на коленях, в виде наказания. Но, главное, поразмышляй о своем призвании. Спроси себя: зачем ты пришел сюда и что для тебя значит укрыться здесь наедине с Богом? Каждый из нас задавался вопросом, в силах ли мы оставаться здесь, брат Томас. Всем нам пришлось отказаться от чего-то или от кого-то. – Он опустил глаза. – Ты же знаешь, что должен нести свой крест. Все мы должны.
Уит кивнул. Он хотел сказать: «Но я не знаю, в чем мой крест. Обходиться без нее теперь, когда я полюбил ее? Или обходиться без аббатства? Или это особая мука – быть духовным и плотским одновременно?»
– Когда пройдешь все остановки, ступай спать и отдохни, – сказал отец Себастьян. – Негоже тебе пропускать часы перед утренней обедней. Ведь они знаменуют возвращение света. Так что, возможно, это как раз для тебя.
– Да, отец.
Уит подождал, пока отец Себастьян удалится, гадая, пойдет ли тот к аббату или разговор останется между ними. Упав на колени, он приблизился к следующей остановке – «Второе падение Иисуса».
Уит повторял отрывок хвалебного псалма: «Милосерд и благ Господь, медлен на гнев и многомилостив…»
Потом куски из Песни Захарии: «Благословен Господь Бог Израилев, что посетил народ свой и сотворил избавление ему…»
Уиту хотелось, чтобы снизошел свет, свет, о котором говорил отец Себастьян, но еще больше ему хотелось потушить огонь в своем сердце.
Наутро, после того как я занималась любовью с Уитом О'Коннером, я зашла на кухню и увидела мать: на ней был махровый халат, шея обмотана шарфом с гибискусами, и она готовила рисовый бульон галла. Четыре огромных алюминиевых кастрюли. Хватит на весь монастырь.
Она подняла крышку самой большой кастрюли, и из-под нее вырвались струйки белого пара, пахнущего креветками и колбасками.
– Что ты делаешь? – спросила я. – Сейчас семь утра.
Мне хотелось кофе. Хотелось посидеть на кухне совершенно одной и маленькими глотками не спеша пить кофе.
– Готовлю для монастыря. Мы должны отнести туда бульон к одиннадцати, прежде чем за дело примется брат Тимоти. Надо подогреть. Сделай себе бутерброды и завари чай.
Кулинарные справочники были разбросаны по кухонному столу вперемешку с луковой шелухой, хвостами креветок и зернами риса «Каролина голд». Если бы она не выглядела настолько собой, стоя у плиты, заколов шарф образком с изображением Богородицы и размахивая деревянной ложкой, я бы, наверное, запротестовала против такой дурости – готовить еду у нас, а затем тащить ее в монастырь.
– Как мы донесем все это до аббатства? – . спросила я.
– Провезем через главные ворота на тележке. – Казалось, она в отчаянии, что приходится объяснять мне такие самоочевидные вещи.
Я взяла кружку с кофе, вышла на крыльцо и села в плетеное кресло, накинув на плечи плед. Легкие, прозрачные облака плыли высоко в небе, и, просеиваясь сквозь них, золотистый солнечный свет отливал бронзой. Я поглубже уселась в кресло, чтобы следить за ними.
Спала я без снов, только однажды проснулась в холодном поту, охваченная тем же ужасающим чувством, которое испытала, лежа рядом с Уитом после того, что мы сделали.
Эти пароксизмы, как я поняла позже, были чем-то вроде вторичного шока. Они могли длиться неделями, отпуская и вновь накатывая, моменты безумной растерянности, когда я не узнавала себя, вдребезги разнося все мое понимание собственной жизни, все болты и гайки, на которых она держалась. Это было особое предобморочное состояние, состояние особой униженности, которая приходит, когда понимаешь, на что ты действительно способен. Постепенно этот вторичный шок сходил на нет, но вначале он мог едва ли не парализовывать меня. Вчера ночью это чувство прошло не так скоро, как тогда на острове с Уитом. Сидя на краю кровати и пытаясь обрести равновесие, я заметила рисунок, прикрепленный на стене рядом с дверью, подводные блики на лице женщины слабо светились, делая ее похожей на утопленницу. Глядя на нее, я еще больше разнервничалась, поднялась и встала перед туалетным столиком. Игольница все еще лежала там, и мое обручальное кольцо в ней. словно насекомое, наколотое на булавку, как образец ценной, но отвергнутой жизни.