Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Влас Дорошевич, – сказал он густым басом, протягивая мне маленькую мягкую руку, удивительной, как потом рассмотрел я, красоты, хотя и поросшую рыжим пухом.
Я не помню в подробностях первой нашей беседы, помню лишь то, что она продолжалась часа два и что очень скоро я превратился в настороженного слушателя, жадно внимавшего рассказу о его, Дорошевича, занятиях и планах. Он в уединении, на вынужденном досуге готовил цикл лекций о Романовской монархии, об ее важнейших деятелях, начиная с Витте, с которым он хорошо был знаком. Он подчеркивал черты рокового сходства между судьбами Николая II и Людовика XVI, начиная от “ходынки” на Ходынском поле и “ходынки” в тесных проулках Орлеана, где короновался Людовик, и кончая казнью обоих. Он знал множество закулисных подробностей Николаевского царствования – в его дворцовом аспекте.
Занятны были его неожиданные сближения: он находил значительным то, что Романовы были призваны на престол из Ипатьевского монастыря, а Николай был расстрелян в доме купца Ипатьева; что первый римский царь был Ромул, первый император – Август, а последний, передавший римский скипетр варвару Одоакру, – Ромул Августул; что такие-то числа были роковыми для Наполеона III и т. д.
Слушать это было интересно, но казалось странным, что Дорошевич придает значение случайным совпадениям, пригодным разве что для отдела “Смесь” в “Ниве”. Я отважился заметить это моему собеседнику.
– Вам интересно было? – спросил он. Я подтвердил, что интересно.
– Ну вот, значит, цель достигнута: писатель вовсе не должен быть прав, он должен быть интересен.
– Но ведь можно сочетать оба начала: быть и правым, и интересным.
Дорошевич исподлобья внимательно посмотрел на меня и сказал глубоким басом:
– А я и прав.
И пустился развивать парадоксальную теорию об историческом ритме, о сериях счастливых и несчастных событий – независимо от их обусловленности, – сериях, сходствующих с колебаниями показаний рулетки, абсолютно закономерных…
Я откланялся, и Дорошевич просил меня “бывать”. Я ушел, довольный тем, что, видимо, понравился старику. Он же мне понравился чрезвычайно…»
Над этим очерком как частью задуманной большой мемуарной книги Шенгели работал в начале 1950-х годов, незадолго до смерти. А примерно за два с половиной десятка лет до того он вспомнил о Дорошевиче в своих беллетризованных мемуарах «Черный погон», в которых вывел его под именем Тараса Сагайдачного. Здесь с пиететом перед высокоталантливым и очень умным человеком (выраженным, кстати, и в письме Шенгели к М. Шкапской от 23 июня 1924 г.: «из всех интересных людей мне импонировал ясностью мысли и богатством ее только один: Влас Михайлович Дорошевич… он был именно умным умником, а Белый, Розанов, Вяч. Иванов, Мережковский – все это глупые умники, которые никак не могут понять какой-то (не знаю, какой) очень простой вещи)» соединилось любование личностью знающего себе цену, умудренного жизнью сибарита.
«Ему лет пятьдесят пять, но на вид смело – семьдесят. Все буйства богатой удачливой жизни, знавшей скрипичные слезы всех концертных зал Европы, горевшей восторгами над тарелками черепашьих супов, мчавшейся в автомобильных гонках, столбеневшей перед гильотинным помостом и тусклыми глазами мосье Дейблера, переходившей из горячих ванн женской нежности в холодящие золотым звоном водоемы рулеточных зал, глядевшей в мудрое свинство серых глаз Сергея Юльевича Витте, – все эти сотни тысяч, пропущенные меж пальцев, бочки шампанского, пробулькавшие в толстом горле, батальоны женщин, целовавшие эти большие с рыжим пухом руки, дуэли, бежавшие смутной волной славы и скандала от этой громадной плечистой фигуры, – все это легло тяжкими морщинами, свинцовыми подглазницами, золотом пломб и мертвенным фарфором искусственного зуба, осело семью пудами в терпеливых пружинах старинного кресла…
Тарас Сагайдачный… Человек, сумевший сочетать остроумие пушкинского времени с бесстыжим цинизмом бильярдных – и из этого сплава выковавший себе славу и богатство. Номер газеты с его фельетоном шел в рознице учетверенным тиражом; его имя в списке сотрудников обеспечивало подписку; его рецензия создавала имя актеру. Давно это было. После пятого года все реже и реже появлялись подписанные им подвалы: старел, ленился, уставал. Да и зачем работать: издатель платил ему сорок восемь тысяч в год только за то, что он не писал в газете конкурента. Но иногда встряхивался Сагайдачный – и пух и перо летело от не понравившегося ему министра…»
Когда из Одессы в Севастополь в ноябре 1920 года приехал Владимир Нарбут, известный поэт-акмеист и энергичный, сумевший привлечь к журналистской работе талантливую молодежь руководитель советского информационного агентства «Юг-Роста», Шенгели повел своего друга к Дорошевичу. У Нарбута было к нему множество важных вопросов. В написанном спустя два года мемуарном этюде он так описал эту встречу: «Большая темная комната глотает нас, и вскоре, из бокового входа, шаркающей медвежьей поступью, покачиваясь, выбирается высокий и сутулый, грузный старик, с обрюзгшим, вялым лицом в плотных складках, с медленным взглядом, с некоей окоченелостью в движениях.
– Здравствуйте, – здоровается, гудя торжественным баском, Дорошевич с Шенгели, затем деревянно протягивает руку мне и совсем неожиданно, старчески покашливая, неуклюже, как мешок, опускается в кресло. Тягостное молчание, нарушаемое лишь дряблым и тоже старческим (так пожевывал, очевидно, Плюшкин) дожевыванием да шепотком в соседней комнате.
Я беру “интервью”. Задаю вопросы – их ворох: как относится В.М. к Врангелю, к Советской власти, как он смотрит на нынешнее внутреннее и международное положение России, каково, по его мнению, будущее ее. Касаюсь местной, крымской журналистики, желаний самого Дорошевича. Но, уже предупрежденный Шенгели, вынужден наталкивать, наводить Дорошевича на ответы. Да и ответы-то: что бы я ни сказал, подтверждение или отрицание (смотря по моему тону) получал только конец моей фразы, – кратко, по-детски, несложно. – “Как вы, В.М., полагаете: действительно ли Советская власть является властью трудящихся?” – “Я полагаю, Советская власть является властью трудящихся”, – как глухое эхо, утвердительно отвечает Дорошевич. И видно было, что в кресле покоит свои телеса человек, у которого страшная болезнь (lues), как моль, распылила и выскребла здоровое мышление, пересыпала трухой случайно уцелевшие мозговые нервы. Так же случайно, второпях пробежал по одной из этих ниточек солнечный луч: Дорошевич нескладно и наивно поведал, как кто-то из ворвавшихся в Севастополь партизан заглянул и в его квартиру, привязался к В.М. с требованием выдать будто бы имеющийся у Дорошевича наган и исчез, удовольствовавшись скромной премией в виде золотых часов. В. М. Дорошевич на минуту засиял, заулыбался и, ничуть не обиженный, не шокированный, добавил: “А матросы – мои защитники: они уже никого не пускают ко мне”. Это была