Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я… я должен найти ремни от филактерий, – заявил внезапно папа, замедляя шаг, а затем и вовсе останавливаясь. Его слова звучали так, как если бы он разговаривал сам с собой. – Я должен найти свои ремни… и я должен забрать свои филактерии у этой медсестры.
Он сделал большой шаг, который дался ему с большим трудом… и снова остановился. При тусклом свете луны лицо папы показалось мальчику зеленовато-белым, густая черная борода еще больше подчеркивала эту противоестественную белизну. Отец стоял, покачиваясь и прижав к груди крепко сжатые кулаки.
– Тебе плохо? – с тревогой спросил мальчик. – Папа, тебе плохо. Давай сядем… отдохнем немного.
– Нет, нет, – сказал папа. – Нет, Хаймек. Я ведь должен… должен… этого нельзя откладывать. Сначала я должен вернуть ремни, потом забрать свои филактерии у этой сестры. А когда я их получу, я снова возложу их на свой лоб и на руку и смогу тогда выполнить заповедь… как это сказано в Торе? «Сделай так – расскажи предание сыну своему… и да будет знак на руке твоей и украшение над глазами твоими…»
Хаймек видел это с тех пор, как он помнил себя: папа обматывает руку ремнями. Голую руку, каким бы ни был холод. Все, бывшие в синагоге евреи, прикрывали голую руку своими пальто. Все, кроме папы. Не случайно его выбрали старостой синагоги. Он и был им – благочестивый еврей, самый набожный, без уверток. Пример для подражания. Вот он погружается в молитву: лапсердак у него спущен и застегнут на одну пуговицу, в то время как опутанная ремнями голая рука уже посинела от холода. И когда Хаймек видел это, его всегда охватывал восторг и чувство гордости, и каждый раз он давал себе слово, что когда он вырастет, обязательно станет похожим на папу.
Долгое время они шли в полном одиночестве. Затем им стали встречаться какие-то люди. Некоторые шли им навстречу, кто-то нагонял их и уходил вперед. Похоже, что в этот вечерний час все уже торопились домой.
К одному из таких случайных прохожих папа и обратился с вопросом, не знает ли он место, где расположились беженцы…
Прохожий, отшатнувшись, пробурчал что-то по-узбекски и исчез во тьме.
По мере того, как они, шаг за шагом приближались к освещенному фонарями центру города, публика стала заметно меняться. Люди здесь выглядели совершенно иначе, чем в районе больницы – они были одеты лучше и даже держались более уверенно, если не сказать высокомерно. Извинившись перед одним из таких людей, папа предпринял очередную попытку.
– Прошу господина извинить меня, – сказал он. – Я знаю, что где-то здесь поселились беженцы…
Человек, которого папа назвал «господином» некоторое время вглядывался в него с некоторым изумлением, без энтузиазма роясь при этом в карманах, а потом сказал, пожав плечами:
– Не захватил с собой мелочи…
От этих слов папа пришел в страшное возбуждение.
– Я не просил у вас мелочи, – закричал он. – Мне ваша мелочь не нужна…
– А что же вам тогда нужно? – растерялся ошеломленный прохожий, для чего-то снимая полувоенную фуражку.
– Мои ремни мне нужны, вот что, – снова крикнул папа. – Ремни!
Прохожий испуганно нырнул в свою фуражку и, вжав голову в плечи, заспешил прочь, бросив на прощанье:
– Ну, совсем люди спятили…
Время было позднее, и ноги у них совсем отваливались от усталости. Они сели на землю возле огромной алычи, ветви которой опускались до самой земли. Сидя спиной к спине с папой, Хаймек слышал его дыхание, более похожее на хрип. Вдруг что-то холодное коснулось его руки. Вздрогнув, он отдернул руку и повернулся к отцу. Тот сказал незнакомо низким голосом:
– Это часы, Хаймек. Возьми их. Теперь они твои. Следи только за тем, чтобы они не останавливались…
– Нет, нет, – сказал Хаймек. – Нет, папа. Это твои часы. Я их не возьму.
Он чувствовал – еще секунда, и он расплачется.
Руки у папы дрожали, когда он надевал цепочку на тонкую шею мальчика. В первое мгновенье Хаймек ощутил холодок металла, вызвавший у него нечто вроде озноба. Но через какое-то время озноб исчез, а вместо него возникла приятная теплота. Мальчик задержал дыхание и услышал ритмичное тиканье. Ему страшно захотелось погладить полированные крышки, но он решил сделать это чуть позже, когда папа уснет. Лицо папы в этот момент было неразличимо за пологом тьмы, но Хаймек сумел разглядеть подбородок и уголки рта, испачканные запекшейся кровью. Папа дышал часто, с какой-то жадностью, и грудь его непрерывно поднималась и опускалась. Хаймек во весь рост растянулся на прогретой за день земле. Папин подарок, часы, соскользнули при этом во впадинку ниже ребер. Мальчик закрыл глаза. Натруженные ноги блаженно отходили. В такт едва слышному тиканью часов ощущал он удары собственного сердца.
Он попытался понять, бьются ли они в унисон. «Раз, два, три, – начал считать он удары, совмещая их с тиканьем, – раз, два, три…» Он сделал несколько таких попыток, но неудачно. Каждый раз на счете «четыре» папино горячечное дыхание за его спиной сбивало его со счета. Это дыхание, неровное и хриплое, в какой-то момент стало даже раздражать его. Он даже подумал – не разбудить ли ему отца, но в последний момент устыдился этой мысли. Папе нужен отдых… отдых… папе и ему самому.
Между тем ночь все безоглядней завладевала миром, охватывая все вокруг. Не слышно было завывания шакалов, не вскрикивали тоненькими голосами затаившиеся во тьме паровозы. И лишь какая-то птица, разбуженная кошмарным сном, расправив крылья, переместилась с одной ветки на другую, более надежную. И вновь все погрузилось в тишину, которая и была истиной владычицей ночи. Все плыло кругом, словно в дурмане. Но и проваливаясь в этот дурман все глубже и глубже, мальчик различал еще, что сердце его не поспевает за бегом времени. Часы куда-то торопились, спешили, убегали, в то время, как сердце мальчика билось размеренно и сильно. «Раз, два, три… четыре».
Он прошептал магическое «пять», и веки его сомкнулись, пальцы ослабли… Правая рука сама по себе тихонько потянулась ко впадинке на груди и… нет, ему не снилось это: часы, его часы и в самом деле были там. Губы его шевельнулись. «Часы… тик-так… раз, два, три». Вершина дерева над ним дрогнула, и десятки ветвей, словно гибкие руки, протянулись к нему, пытаясь погрести его под собой.
Все ветки, кроме двух, голых и усохших, были полны листвы. Но опасность исходила именно от тех, голых. И Хаймек сказал им: «Все. Прочь от меня. Ваша власть надо мной кончилась. Вы что, забыли – я теперь не живу среди вас». На что черное дупло, похожее на открытый и беззубый рот, злобно захохотало в ответ: «Это ты так думаешь. Но ты лежишь в нашей тени, а потому ты – наш». Хаймек зашевелился во сне, удаляясь, насколько можно, от дневной тени, удивляясь злобности листвы и повторяя в свое оправдание: «Нет, нет, я не ваш. И это вам не Сибирь. Это земля Ташкент, жаркая страна, совсем другая, чем Сибирь, и в ней у деревьев нет власти над людьми…»
Тогда ветви, наклонясь еще ниже, попытались забраться ему под рубашку.
– И отсюда прочь, – крикнул им Хаймек. – Там часы, папины часы. Он подарил их мне и велел их беречь. И чтобы положить конец всему этому бесчинству, Хаймек спустил рубашку и схватил в руки часы, которые тут же начали отстукивать ему в ладони свое мелодичное «тик-так». Они стучали все громче и громче, пока стук их не наполнился угрозой, заставившей ветви отступиться. Они поднимались все выше и выше, пока не исчезли совсем. А когда это случилось, Хаймек открыл глаза и увидел высоко в небе ломоть арбуза – он висел неподвижно, освещенный яркими звездами.