Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голова и тело мальчика остывают. Распустившееся было, увядшее от жары сознание начинает работать, а шея, спина и руки, сделавшиеся упругими, снова чувствуют жесткие рубцы холщовой рубахи, плотно обленившей тело, чисто и ненасытно дышащее всеми порами. Сердчишко, птичкой бившееся в клетке груди, складывает крылья, оседает в нутро, будто в гнездышко, мягко выстеленное пером и соломками.
Банная возня, вопли, буйство и страх начинают казаться мальчику простой и привычной забавой. Он даже рассмеялся и освобожденно выдохнул из себя разом все обиды и неудовольствия. Губы меж тем сосали воздух, будто сладкий леденец, и мальчик чувствовал, как нутро его наполнялось душистою прохладой, настоянной на всех запахах, кружащих над ним: огородной овощи, цветочной пыли, влажной земли, окропленной семенами трав, и острой струйкой сквозящего из бурьянов медового аромата.
Где-то во тьме чужого огорода раздался сырой коровий рев — рванул из бани парнишка, которому отскабливали ногтями цыпки, драли спину волосяной вехоткой. Хрястнула затрещина, бухнула банная дверь, и горестный голос беглеца одиноко и безответно затерялся в глухотеми.
Суббота! Вопят и стонут по всем деревенским баням терзаемые дети. Добудут они, сердечные, сегодня столько колотушек, сколько за всю неделю не сойдется.
Мальчик обрадованно поддернул штаны — у него-то уж все позади! Он на свободе! Ковырнул из грядки лакомую овощь, про которую говорят: «Девица в темнице, а коса на улице». Мала еще «девица-то», и рвать ее не велено, да никто не видит. Потер морковку о штаны, схрумкал, размотал огрызок за косу и метнул его во тьму.
Такое наслаждение!
А ведь совсем недавно, какие-нибудь минуты назад, подходил конец свету: тетки взяли его в такой оборот — ну, ни дохнуть, ни охнуть. Одна тетка на каменку сдает, другая шайку водой наполняет, а девки — халды толстоляхие — одежонку с него срывают, в шайку макают и долбят голову окаменелым обмылком. Еще и штаны до конца не сняты, еще и с духом человек не собрался, а они уже взялись! Успевай поворачивайся, а главное — крепко-накрепко зажмуривай глаза. Но как он ни зажмуривался, мыло все-таки попало под веки, и глаза полезли на лоб, потому что мыло варят из вонючей требухи, белого порошка и еще чего-то, вовсе уж непотребного: сказывали, в мыловаренный котел собак бросают и даже будто бы ребенков мертвых…
Брезгливо отплевываясь, вырываясь из жестких рук, слепой, оглохший, орал мальчик на всю баню, на весь огород и даже дальше; попробовал бежать, но сослепу запнулся за шайку, упал, ушибся. Тетки, ругаясь, чиркая черствыми сосцами грудей по носу, по щекам, по губам, вертели его, скребли. Отплевываясь от грудей еще брезгливей, чем от мыла, сторонясь и везде все же на них натыкаясь, изумленный — от женщин в бане куда как теснее, чем от мужчин! — уже сломленно и покинуто завывал мальчик, ожидая конца казни. В заключение его на приступок полка завалили и давай охаживать тем, про что бабка загадку складную сказывала: «В поле, в покате, в каменной палате сидит молодец, играет в щелкунец, всех перебил и царю не спустил!» Царю!!! А он что? Хлещите…
В какой-то момент стало легче дышать. Далеко-далеко, вечерней мерцающей звездой возник огонек лам-пешки. Старшая тетка обдала надоедного племяша с головы до ног дряблой водой, пахнущей березовым листом, приговаривая, как полагается: <С гуся вода, с лебедя вода, с малой сиротки худоба…» И от присказки у самой у нее подобрела душа, и она, черпая ладонью из старой, сожженной по краям бочки, еще и холодя-ночкой освежила лицо малому, промыла глаза его, воркуя примирительно: «Ну, вот и все. Вот и все! Будет реветь-то, будет! А то услышат сороки-вороны и унесут тебя в лес, такого чистого да пригожего».
Нутро бани, хотя и смутно, обозначилось. Литые тела девок на осклизлом полке, бывшие до этого как бы в куче, разделились, и не только груди, но и косматые головы у них обнаружились под закоптелым потолком.
«У-у, стерьвы!» — сказал мальчик и погрозил им пальцем.
Девки взвизгнули, ноги к потолку задрав, и стали громко лупцевать друг дружку вениками, бороться взялись, упали с полка, чуть лампу не погасили. На деревне поговаривали, будто девки любят запираться с парнями в нетопленных банях, а соперницы подпирают двери кольями. После чего матери таскают девок за волосья, и те зарезанно вопят: «Мамонька, родимая, бес окаянный попутал! Разуменье мое слабое затмил…»
Ввергнутый в пучину обид, ослабевший от банного угара, с болью в коленях и в голове, уже оставленный и забытый всеми, хлюпал мальчик носом, отыскивая в темном углу свою одежонку. Слезы дробили свет в его глазах, и девки на полке то подскакивали, то опять водворялись на место. Соседская девка на выданье, к ней в открытую парень ходил, еще не познавшая бабьих забот и печалей, главная тут потешница была.
Тренькнув пальцем по гороховым стручком торчащему петушку мальчика, она удивленно вопросила: «А чтой-то у него тутотка?»
Мгновенно переключаясь с горя на веселье, заранее радуясь потехе, мальчик поспешил сообщить все еще рвущимся от всхлипов голосом: «Та-ба-чо-ок!»
«Табачо-о-ок?! — продолжала представление соседская девка. — А мы его и не заметили, полоротый! Дал бы понюхать табачку-то?»
Забыв окончательно про все нанесенные ему обиды, изо всех сил сдерживая напополам его раскалывающий хохот, прикрыв ладошками глаза, мальчик послушно выпятил животишко. Девки щекотно тыкались мокрыми носами в низ его живота и разражались таким чихом, что уж никак невозможно было дальше терпеть. Уронив в бессилии руки, мальчик стонал от щекотки и смеха, а девки все чихали и сраженно трясли головами: «Вот дак табачок, ястри его! Крепче дедова!..»
С хохотом, с шуточками девки незаметно всунули мальчика в штаны, в рубаху и последним, как бы всему итог подводящим хлопком по заду вышибли в предбанник.
Внутри мальчика вскипают и лопаются пузырьки смеха. Злость и негодование испарились. Конечно, он понимает: отвод глаз с табачком-то, игра, а все равно весело ему, всепрощение охватывает душу, и хочется поскорее сообщить кому-нибудь приятную новость: табачок у него крепче дедова!
Но такая тишина, такая благость вокруг, что не может мальчик уйти из огорода сразу же, так вот, и, пьянея от густого воздуха и со всех сторон обступившей его огородной жизни, стоит он, размягченно впитывая и эту беспредельную тишь, и тайно свершающуюся жизнь природы.
Пройдет много вечеров, много лет, поблекнут детские обиды, смешными сделаются в сравнении с обидами и бедами настоящими, и банные субботние вечера сольются и остановятся в его памяти одним прекрасным мгновением.
* * *
Примыкающий