Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уотт уже целых два часа не мочился. Но он не чувствовал никакой надобности, более того, желания помочиться. Ни капли, ни капельки я из себя не выдавлю, думал он, хорошей, плохой или никакой, если только мне за это не заплатят. И это он, который обычно ежечасно мочился с такой охотой, с таким наслаждением. Эта была его последняя регулярная привычка, поскольку таковой он не почитал ни свои еженедельные ходки по-большому, ни случающиеся раз в полгода, в равноденствие, ночные извержения в пустоту, и теперь он некоторое время предвидел ее нарастание и последующий взрыв с отчетливо воспринимаемыми и быстро чередующимися грустью и радостью, которые со временем смешались и угасли.
Уотт с сумками в руках стоял на полу, который на ощупь казался каменным, а верное тело, его не ведающее отдыха тело не рухнуло внезапно на колени или копчик, а затем ничком или навзничь, нет, но сохраняло равновесие примерно так, как его научила мать и закрепил юношеский конформизм.
До его ушей донеслись звуки шагов, все тише и тише, пока из всех тихих звуков, доносившихся покинутым воздухом до его ушей, все, насколько он рассудил, не перестали быть звуком шагов. Эту музыку он особенно любил — разделенную тишину, смыкающуюся, подобно занавесу, за удаляющимися шагами или иными шорохами. Однако путь мистера Кейса пролегал позади станции, и его шаги вновь донеслись четыре-пять раз, словно таясь, до ушей Уотта, далеко выпиравших по обе стороны его головы, как у?. Скоро они донесутся и до миссис Кейс, до ее ушей, уставших от шорохов, не содержащих звуки шагов, все громче и громче, пока не достигнут газона. Редкие звуки приносили миссис Кейс большее удовлетворение, если только вообще что-либо приносило ей удовлетворение. Странной она была женщиной.
Часть зала ожидания была слабо озарена просачивавшимся снаружи светом. Переход от этой части к другой был более внезапным, поскольку Уотт уже перестал прислушиваться, чем он подумал бы, если бы не видел этого собственными глазами.
Насколько Уотт разглядел, в зале ожидания не было ни мебели, ни еще каких-либо предметов. Разве только у него за спиной. Это не показалось ему странным. Не показалось ему это и обычным. Поскольку у него сложилось впечатление, когда по сигмоиде он выбрался на его середину, что это такой зал ожидания, даже о наивысших степенях странности и обычности которого нельзя говорить с уверенностью.
Женский рот, тонкие губы которого слипались и разлипались, шепотом говорил о том, что в пустом зале поместится куда больше народу, чем если он будет заставлен креслами и диванами, и о том, как напрасно сидеть, как напрасно лежать, когда снаружи хлещет дождь, или град, или снег, с ветром или без оного, или солнце, более-менее отвесно. Женщину эту звали Прайс, то была на редкость тощая и скаредная особа, примерно тридцатью пятью годами ранее на полном скаку вошедшая в пору менопаузы и увядания. Уотт был рад вновь услышать ее голос, вновь увидеть радужные пузырьки слюны. Был он рад и когда тот утих.
Теперь зал ожидания был не таким пустынным, как Уотт поначалу предположил, если судить по присутствию, примерно в двух шагах спереди от Уотта и в стольких же справа, предмета, имевшего, казалось, некоторое значение. Уотт не определил, что это такое, хоть и потрудился склонить голову, изогнув шею, в этом направлении. Это не было частью ни потолка, ни стены, ни — хоть это вроде бы и соприкасалось с полом — пола, — вот все, что Уотт мог утверждать касательно этого предмета, да и это немногое он утверждал с оговорками. Но этого немногого было достаточно, для Уотта было достаточно, более чем достаточно, возможности того, что нечто в этом помещении помимо него находилось внутри его пределов.
Запах, необычайно зловонный и в то же время чем-то знакомый, побудил Уотта предположить, что под досками у его ног скрывается разлагающийся остов какого-нибудь мелкого животного вроде собаки, кошки, крысы или мыши. Поскольку пол, хоть и казавшийся Уотту каменным, был в действительности весь выстлан досками. Этот запах был настолько силен, что Уотт чуть не поставил сумки и не вытащил носовой платок, или, точнее, рулон туалетной бумаги, лежавший у него в кармане. Поскольку Уотт, чтобы сэкономить на стирке и, несомненно, доставить себе удовольствие, убив двух зайцев одним выстрелом, никогда не прочищал нос, разве только если обстоятельства позволяли прямое вмешательство пальцами, ничем, кроме туалетной бумаги, каждый отдельный клочок которой, как следует пропитавшийся, скомкивался и отшвыривался прочь, а руки с большим успехом прочесывали волосы или терлись друг о дружку, пока не начинали сиять.
Запах, однако, вовсе не был тем, что Уотт поначалу предположил, а несколько иным, поскольку со временем становился все слабее и слабее, чего не сделал бы, будь он тем, что Уотт поначалу предположил, а под конец совсем пропал.
Но вскоре он вернулся, тот же самый запах, повитал в воздухе и снова исчез.
Так продолжалось несколько часов.
Было нечто в этом запахе, что, как ни крути, нравилось Уотту. Хотя он ничуть не печалился, когда тот пропадал.
В зале ожидания постепенно сгущалась тьма. Не было больше темной части и менее темной части, нет, все теперь было одинаково темным и оставалось таким некоторое время.
Наступала эта значительная перемена незаметно.
Некоторое время в зале ожидания было совсем темно, затем темнота в зале ожидания начала медленно озаряться, повсюду, крайне медленно, и это продолжалось с неизменной скоростью, пока расширенному глазу не стала смутно видна каждая часть зала ожидания.
Теперь Уотт увидел, что его спутником все это время было кресло. Оно стояло спинкой к нему. Мало-помалу, пока становилось светло, он узнал это кресло так хорошо, что под конец знал его лучше, чем те многочисленные кресла, на которых он сидел, или стоял, когда до чего-нибудь не дотягивался, или натягивал обувь на ноги, или приводил ноги в порядок, одну за другой, подрезая и подпиливая ногти и протыкая ложкой мозоли.
Это было высокое, прямое, черное деревянное кресло с подлокотниками и на колесиках.
Одна из его ножек была прикручена к полу посредством скобы. Что до остальных, то не на одной, а на всех имелись схожие — если не такие же в точности — кандалы. Не на одной, а на всех! Но шурупы, некогда, несомненно, крепившие их к полу, были милосердно удалены. Через вертикальные прутья спинки Уотт частично видел камин, доверху забитый золой и углями чудесного серого цвета.
Это кресло пробыло в зале ожидания вместе с Уоттом все то время, пока было темно, потом совсем стемнело, и все еще было с ним, когда начался бодрящий рассвет. Его же, в конце концов, можно было унести прочь и поставить где-нибудь еще, или продать на аукционе, или отдать.
Все остальное, насколько Уотт видел, было стеной, или полом, или потолком.
Затем на стене неспешно проступила большая цветная репродукция коня Джосса, изображенного в профиль стоящим на поле. Сперва Уотт различил поле, потом коня, а потом, благодаря подписи великого? и коня Джосса. Этот конь, как следует утвердившись на земле на четырех своих копытах, опустил голову и, казалось, без аппетита приценивался к траве. Уотт наклонил голову, чтобы выяснить, действительно ли это конь, а не кобыла или мерин. Однако эти интересные данные были скрыты, просто скрыты, бедром или хвостом, скорее из приличия, чем из хороших манер. Освещение свидетельствовало о приближавшейся ночи, надвигавшейся буре или и о том, и о другом. Трава была жидкая, сухая и изобиловавшая тем, что Уотт принял за разновидность сорняка.