Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда принц случайно услышал слова Констанс: «У нас теперь получается человек плохого качества, для которого мудрость приравнена всего лишь к информации!» — он был очарован и попросил, чтобы она дала ему несколько уроков этнологии. Вместе они стали посещать интернациональные собрания и внимательно сравнивали культуры, стараясь отыскать нужную ниточку, которая приведет к чему-то исторически значимому. Некоторые символы выступали из общего ряда и как будто помогали понять нечто важное. Например, страдающий Прометей. Он стоял на скале, повернувшись к ней лицом, когда стервятники слетались и клевали его печень; а страдающий христианин был повернут спиной к кресту, он раскинул руки, наподобие радиоантенны, с венком из дикой акации на голове… Два разных подхода к человеческому страданию! Профессор сказал: «Стремление к саморазрушению, видимо, свойственно более одаренным нациям и народам».
У принца даже вырвался тогда нетерпеливый возглас — у него появилось ощущение, что им не удастся таким образом найти искомое. К тому же гадалки предсказали смерть принцессы, и он уже мысленно рисовал похоронный кортеж — длинную процессию едущих друг за другом «роллс-ройсов», которая растянулась километров на восемнадцать на залитой солнцем дороге между Каиром и Александрией. Скрипучие мельничные колеса Египта — это его цикады. Скоро он вернется к ней, к той, без которой не мог представить свою будущую жизнь. «C'est une affaire de tangences»[151]— заметил кто-то в разговоре с ним на коктейльной вечеринке на озере Мареотис. И вот теперь вместе с мыслью о ее смерти эхом билась у него в голове мысль о том, до чего скучны все остальные женщины, до чего убоги все эти его кутежи! Они были предательницами и показывали ему своих лилейно-белых кавалеров, «шишек», вот и все! (Величина гипотенузы в Пифагоровом треугольнике равна пяти.)[152]Однако он должен быть справедливым. Кое-кто научил его тонкостям, которые помогли любовным отношениям с женой, а одна такая была… раздвинув ноги, она открыла ему секрет пирамид и… ну да, энтропии тоже. Но существует и закон обновления, который в достаточно короткое время может оспорить необратимость процесса — реальность смерти, неизбежность старения человека.
— Я хочу, чтобы ты произвела на свет ребенка, твое дитя, это великое испытание, — сказал он Констанс.
И она торжественно, точно оракул, спросила:
— Даже несмотря на то, что — и тебе это отлично известно, — любовники страшные эгоисты?
— Даже несмотря на это! Вопреки этому!
Блэнфорд обнял Констанс, эта ласка все еще была непривычной благодатью для их незрелых сердец и беспокойных мыслей. Он произнес с тайным лукавством:
— Во имя этого будущего я навеки твой.
Оба знали, что уже произошло нечто, и остается лишь отважно жить дальше, ожидая свершения. Реальность слишком безнадежна, чтобы кто-то мог в нее верить; поэтому она предпочитает появляться в вечернем платье — уже в виде Истории!
Мужчины плотоядны и глупы,
Им не любовь нужна, а похвальбы,
Рожденные Первичным криком пола.
Точно лунатик, в мрак кромешный
Бредет наш горожанин хилый,
Проклятым естеством гоним, без сил,
Мечтает о красотке самой нежной…
Ну а получит то, что заслужил:
Невзрачную жену и дом постылый.
CAT: Когда всадники ехали по деревенской улице, три их фигуры отражались в витринах магазинов; золото ее загара сверкало в обрамлении белокурых волос. Этот победный блеск красноречиво говорил о ее намерениях. Жизнь без страха все равно что жизнь без полного осознания реальности — ее ценности. Мужчины, не познавшие страха, не могут быть мудрыми. Ах! Я за мужчин, которые понимают, что реальность последовательно опережает существующие интеллектуальные формулировки. Порою волей-неволей замечаешь, что мир иногда очень похож на обыкновенный фермерский двор, а люди, которые там толкутся, скорее крякают и хрюкают, чем разговаривают. Онтология — наука о бытии! Возможно, наша цивилизация — первая, в отличие от прежних, не может определить, в науке или в искусстве заложены ответы на вопросы. Наука и искусство, видимо, порождены разными центрами в организме животного по имени человек. Теперь мужчина в состоянии познать самого себя с помощью некоего религиозного опыта, но оставаясь при этом мужчиной. Если же женщина хочет получить религиозный опыт, она вынуждена отвергнуть свое женское начало, превратившись в монахиню. Бывает ли улыбка без кота? Не уверен. Недавно один самоубийца написал: «Покидая вас, я получаю весь мир!» На обед он обычно ел лобстеров, нежных, как христианские младенцы, очень легкая еда, но перегруженное сознание ничем не лучше перегруженного кишечника — кое-что надо отдать! А потом — вот вам пожалуйста!
Когда они сделались любовниками, их объятия словно бы стали продолжением их мыслей, и Блэнфорд окончательно убедился, как велика ее власть над ним. Это немного его пугало, так как он понимал, что позднее ему придется отобрать у нее власть, лишить ее господства — господином должен быть мужчина. А ей и не нужно было никакой власти. Она лишь пыталась пробудить его, чтобы он почувствовал себя уверенным, осознал свою ответственность. Теперь они мало разговаривали. Долгие молчаливые прогулки верхом вдоль берега моря были в высшей степени благотворными, укрепляющими. Их маленькая таверна была, как всегда, ужасна; в ней подавали жесткую ослятину, плохо приготовленную, политую прогорклым маслом, да еще совершенно остывшую. Эту таверну следовало бы переименовать: не «Мистраль», а «Кровавая зубочистка». У хозяина были мертвые, как у мухи, глаза. Вступать с ним в споры не имело смысла, он все равно ничего не понимал. А вот вино у него было чудесное, из Сен-Сатюрнена. Неожиданно приходили мысли о сути всего происходящего. «Oui, en toi j'ai bien vendangé ma mère!»[153]— сказал он ей. Это было самое искреннее объяснение в любви, и она именно так его восприняла, ведь она была настоящей фрейдисткой, или казалась такой!
Вот так они скакали в полном единении душ. А прожорливое море вылизывало край береговой линии, и еще оно вгрызалось и вгрызалось в берег, сужая песчаные просторы, простиравшиеся к горизонту, где костистые контуры дюн нежил синий-пресиний окоем неба. В конце концов она убедила его в том, что любовники те же философы, и им необходимо воспринимать время через тончайшую призму их любви. От этого они иногда становились немного занудами.
— Я считаю «Этиологию истерии»[154]величайшим документом двадцатого столетия, великой Сутрой, так сказать. И я не понимаю, почему сам Фрейд отрицает ее истинность. Это сомнение так же недолговечно, как некогда другое великое сомнение, философское отрицание («Ты отречешься от меня трижды!»), которое закончилось распятием.