Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марина не говорит девочке, что возвращаться ей некуда. Комнатка в коммуналке, где она ютилась, давно продана. Ей сорок. Никто не ждет ее в родном городе. А Русма… Ну, что Русма. Не худший поселок на земле.
Впрочем, так можно сказать про любое место. Наверное, даже черти, устало подбрасывая поленья под котлы с грешниками и морщась от воплей, говорят себе, что не так уж здесь и плохо: по крайней мере, есть уверенность в завтрашнем дне и премии за переработку.
– Тебе кофе подлить?
Оля отрицательно качает головой. У нее впервые закрадывается мысль, что бывают люди, не соответствующие среде своего обитания. С одного взгляда на Марину ясно, что она здесь чужая. Как птичка колибри, залетевшая в еловую чащу. Про Марину в поселке ходят дурные сплетни, и люди ее не слишком жалуют, а значит, ей не удалось здесь прижиться, что бы она ни говорила.
Кофе выпит, печенье съедено.
При мысли о возвращении домой Олю охватывает тоска.
– Ну, я пойду, – говорит девочка и долго трет мочалкой красивую старинную чашку под едва приоткрытой струйкой воды.
– Слушай, а может, поможешь все-таки мне со стиркой? – спрашивает Марина, помолчав. – Если честно, там дофига тряпок. Хоть выкидывай! Только Витька меня за это не приласкает.
Она нервно смеется и закуривает сигарету.
Оля бывает наивной. Но проницательности у нее достаточно, чтобы понять, отчего ее взрослая подруга вдруг передумала насчет стирки.
Маринина отзывчивость действует на Олю так, словно ее саму окунули в чан с теплой водой. В Русме встречаются добрые люди, хватает и понимающих, но очень редко два этих качества объединяются в одном человеке. Такой человек сейчас курит напротив нее за грязным столом.
Оля трет и трет свою давно отмытую чашку. В голове что-то звенит и мешает ей сосредоточиться.
– Заодно поможешь мне веревки натянуть, – бодрым голосом говорит Марина. – Они у меня просели так, что труселя по земле метут.
А ведь дальше будет лето, думает Оля, и в школе не спрячешься. Некуда больше бежать из дома.
– Кстати, прикинь, – еще бодрее говорит Марина, – я на днях облилась кетчупом, так решила всю кофту покрасить…
Чисто вымытая чашка выпадает из пальцев девочки. По фарфору разбегаются тонкие трещины.
– Марина! – выдыхает Оля. – Марина, он ведь бьет ее. Ужасно бьет. По лицу бьет, и в живот. Мы раньше вместе ходили в баню, а теперь она одна ходит, меня с собой не берет. Знаешь почему? У нее все тело в синяках. Как будто по ней солдаты маршировали.
Марина прижимает ладонь к губам.
– А знаешь, почему она все время в длинной юбке? – задыхаясь, говорит Оля. – Почему в жару рукава длинные? Все время сидит и платья свои надставляет… даже напевает иногда… это так жутко, Марина! Если бы не пела! Пусть бы плакала, или кричала, или молчала! Все лучше!
В памяти ее оживает недавний вечер. Мама сидит под торшером, в уютном круге желтого света, и пришивает дополнительный ярус к своей юбке. Тихо-тихо сидит, подогнув под себя ноги и прикрыв их пледом. Иголка в ее руках сверкает рыбкой, ныряющей в синюю ткань: туда-сюда, туда-сюда. Позавчера к ним заходил участковый, спрашивал, отчего у мамы разбита губа. Мама сказала, что споткнулась о порог и неудачно упала. Отец вышел, стоял в дверях – молчаливый, ухмыляющийся. Участковый покосился на него и ушел.
«Коленька, я никому не слова…» – Оля сквозь приоткрытое окно отчетливо услышала, как дрожит мамин голос.
«Знаю. Это курвы твои, подружайки заводские, – хладнокровно сказал отец. – Позорят тебя. Уже менты к нам захаживают. Не стыдно тебе, а, Натаха? Позорище ты мое… Ну иди сюда, не реви, дурочка».
После этого у Оли пропала старая игрушка – заяц, которым она играла в пять лет. Оля все свои игрушки знает наперечет и исчезновению зайца очень удивилась. Нашелся он неожиданно при уборке, в отцовской комнате. Валялся за шкафом. Когда девочка подняла его, то чуть не выронила – заяц потяжелел, словно разбух от воды. Оля внимательно рассмотрела игрушку. Брюхо у него было вспорото и снова зашито – грубо, крест-накрест.
Внутри оказался песок. Много песка.
Оля молча вынесла зайца из дома, спряталась за баней и разрезала нитки. Вытряхивала целый час, выворачивала наизнанку, и все равно внутри остались песчинки, точно личинки муравьев. Она сожгла его за баней, стараясь не вспоминать, как они спали с ним в обнимку, когда она была маленькая.
– Я думала… думала, после ее смерти будет лучше! – Оля проглатывает имя Пудры. – А стало только хуже! У него денег много. Он маме кричит, что она его довела и теперь его прикончат… Хоть бы в самом деле убили!
Марина не спрашивает, о ком идет речь. Она бледнеет и протягивает руки к девочке.
Оля утыкается в нее, рыдает, трясется. Ледяная глыба ужаса тает, сменяясь невыразимым облегчением.
Она нарушила табу: рассказала постороннему человеку о том, что происходит в их доме. Димка не в счет, он сам подросток. Но взрослый мир – мир враждебный, безжалостный, осуждающий – был закрыт для нее.
И вдруг она сама распахнула дверь. Входи, смотри!
И ничего не случилось. Небо не рухнуло, мир не закончился, когда она произнесла эти слова вслух, выпуская демонов в большой мир: «Мой отец бьет мою маму».
Огромное тайное знание о том, что пока она молчит, сохраняется некое равновесие, нарушение которого чревато великой бедой, – это тайное знание оказалось ложью.
В открывшуюся дверь вошел взрослый, умный, добрый человек. Он принес с собой свет. Там, где была голодная тьма, вспыхнул маленький теплый огонек.
Минуту назад Оля плакала от горя. Теперь она плачет от радости.
Марина что-нибудь придумает. Она их спасет, как совсем недавно спасла Олю от возвращения домой.
Взрослые всемогущи, и один из этих взрослых теперь на ее стороне.
«Я это сделала. Я рассказала».
Марина крепко прижимает к себе девочку.
– Бедная моя! Да что ж за жизнь-то такая скотская!
Оля успокоенно всхлипывает в ее объятиях. Наконец-то ужас закончился. Даже странно подумать, как долго она барахталась в этой липкой страшной паутине, совсем одна, когда рядом с ней все время был друг.
– Это все Русма, трясина гиблая, – бормочет Марина. – Ох, Олька, Олька… Для таких людей, как ты и твоя мама, жизнь здесь оборачивается каторгой. По себе знаю. Кто живет, а кто выживает. Я иногда смотрю на Наташу и думаю: идет домой, как овца на заклание. Покорная, тихая. Может, корни ее беды в этой покорности? Ей нужно преодолевать это в себе, выдавливать раба по капле, понимаешь? Я не в том смысле, что твоя мама рабыня… но в ней в полный голос говорит конформизм, она крайне зависима от социума…
Марина гладит девочку по волосам.
– От социума? – машинально повторяет Оля.