Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Путешествуя по деревням, сотрудники АРА научились оценивать масштабы голода по соломенным крышам. Нетронутые – свидетельствовали, что голод щадил людей. Если амбары стояли без крыш, а на избах они были целыми, голод был серьезен. Если соломы не было ни на амбарах, ни на избах, масштабы голода были ужасны. Сначала крестьяне кормили соломой скот, чтобы животные не погибли. Съев животных, люди начинали есть солому, перемешивая ее с глиной или лебедой. Сначала они съедали солому с амбаров, затем с изб. Если в избе было две комнаты, они старались не съедать солому, покрывающую крышу одной из них, чтобы было где укрыться от снега и дождя.
В деревне за деревней люди обступали Чайлдса, чтобы поблагодарить его и Америку за помощь. К ним присоединялись даже чиновники, которые забывали об официальных условностях, знакомых Чайлдсу по первым визитам, и во всеуслышание благодарили не только американский народ, но и правительство США. В Буинске благодарный чиновник утверждал, что если американцы столкнутся с национальным бедствием, они могут рассчитывать на сочувствие и поддержку российского народа.
Георгина не выходила у Чайлдса из головы, и он часто писал ей. “Хотелось бы мне быть в Петрограде”, – снова и снова повторял он и выражал желание навестить ее в июне. В своих письмах он рассказывал ей обо всем – о том, как страдал из-за того, что не смог стать писателем, о своей мечте отправиться в поход по Центральной Азии, о трагической гибели старшего брата, который был любимцем родителей, о своем пристрастии к бутылке, о взглядах на религию, политику и смысл жизни. Люди, писал он, “похожи на миллионы листьев, которые раскрываются, а затем желтеют и опадают. Если и возможен рай, то только тот, что мы сотворим в этом мире, а если и возможен ад, то лишь такой, в котором мы живем”[282]. Человеческий долг, по его мнению, заключался в том, чтобы попытаться сделать мир немного лучше, чем он был до сих пор. “Такова моя религия, и я имею смелость предположить, что если бы она стала религией всего мира, то совсем скоро мы создали бы свой рай – здесь, на земле. Это объясняет, почему я социалист, почему я циничен, почему я люблю иронию и почему острее всего я чувствую, что жизнь моя лишится смысла, если я проживу ее, не сделав своего вклада в развитие человечества”[283]. Порой Чайлдс боялся, что заходит слишком далеко и Георгина сочтет его “жалким сентиментальным дураком”.
Георгина подталкивала Чайлдса открывать ей душу, хотя по очевидным причинам не могла одобрить его веру в социализм и восхищение советским проектом. Ей очевидно, писала она, что он просто не может понять, какие страдания выпали на долю ее семьи и других людей ее круга: “Нам, прошедшим разорение и глубокие муки, кажется странным слышать, что вас восхищает «современная Россия», ведь для нас она перестала быть домом, и мы постоянно мечтаем выбраться отсюда и страдаем, что не можем найти ни единого способа это сделать!”[284] Из писем понятно, что Георгина искренне интересовалась Чайлдсом, но в них есть и намеки на сомнения: насколько честны его признания в любви и насколько серьезны намерения? Могла ли она ему доверять? Что сулила ей жизнь с Чайлдсом? Смела ли она предположить, что он может увезти ее из России к лучшей жизни на Западе?
Недели сменяли друг друга, а чувства Чайлдса крепли. Он часами смотрел на фотографию Георгины и мечтал увидеть возлюбленную снова. Он писал, что спрашивает себя, реальна она или же, “словами По, лишь «мечта во сне»”. С каждым новым письмом от нее он увлекался ею все сильнее. “Быть может, вы богиня в человеческом облике? Я готов в это поверить, ведь я не мог и предположить, что в нашем мрачном мире вообще существуют такие, как вы”[285]. К концу мая он сообщил матери, что собирается при следующей встрече сделать Георгине предложение, а если она ответит отказом, то он навсегда останется холостяком. Он надеялся, что летом они смогут пожениться, а затем покинуть Россию. Чайлдс запросил у Хэскелла отпуск, чтобы съездить в Петроград. 1 июня ответа он еще не получил.
Поздно вечером 5 апреля Келли, Борис Эльперин, бухгалтер АРА, несколько проводников и ямщиков на трех санях выехали из Уфы. Взяв с собой продуктов на неделю, они отправились в Стерлитамак. Местное отделение АРА навлекло на себя подозрения после пропажи нескольких миллионов рублей. Предполагалось, что часть вины лежит на Хофстре, который открыл отделение и нанял нечистых на руку сотрудников. Местное башкирское правительство было недовольно происходящим. Это привело к возникновению трений в Уфе – между Беллом, Келли и Хофстрой, – и теперь Белл отправил Келли исправить ситуацию. “Я отправляюсь на секретное задание в качестве полномочного представителя, который должен произвести зачистку и наладить отношения с правительством. Если все получится, в Москве о скандале не узнают”[286]. Келли был рад на время уехать из Уфы и заняться решением непростой задачи.
Два дня они ехали по ухабистым дорогам. Стоял мороз, и путешествие было не из приятных. Их заранее предупредили о волках и бандитах, орудующих по пути. Келли также не проникся доверием к ямщикам, которые казались ему подозрительными, и клал руку на рукоятку лежавшего в кармане кольта, когда один из них подходил к нему слишком близко.
Беспокойство Келли было оправданно: он вез с собой 200 миллионов рублей. В этом регионе царило такое беззаконие, что башкирское правительство, опасаясь разбойников, отказалось перевезти 50 миллионов рублей из Уфы в Стерлитамак.
7 апреля они без проблем добрались до города, который предстал перед ними унылым оплотом грязи и нищеты. К концу следующего дня Келли уже мечтал его покинуть. “Я уже вздыхаю по соблазнам Уфы! Надеюсь, тебе не придется познать это странное чувство пребывания на краю света”, – писал он другу[287]. Знай Келли тогда, что застрянет в Стерлитамаке на три недели, он, возможно, сошел бы с ума.
Тепло встретив Келли, башкиры устроили настоящее торжество в его честь. “Был шумный праздник, и я, признаюсь, оскандалился, – написал Келли, когда похмелье рассеялось. – Имея благородные намерения, я неверно оценил крепость башкирского самогона. Сегодня, двадцать часов спустя, я как новенький. Зуб болит даже меньше, чем до этого дебоша. Стоит мне об этом вспомнить, как голова кружится. Как его ни назови, это был, по сути, чистый спирт”[288]. Пьяный Келли поднимал тосты и рассуждал о недостатках советской экономической системы, а Эльперин исправно переводил его речи хозяевам, которые вежливо слушали. “Мы расстались лучшими друзьями. Борис говорит, что я им понравился. Концовка вечера плохо сохранилась в моей памяти. Говорят, я пел, но я этого не помню. Зато помню, как упал с повозки. И как выстрелил из пистолета на базарной площади, а потом еще раз, у себя на пороге. Причины на то были, но я их уже забыл”[289].