Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну-ка, ну-ка…
— Да это ж прописи — важно, чтобы любили. И чтобы самой любить. Самой любить, может, даже важнее. Для нашей сестры смерть не так страшна, как страшно, если вдруг это мимо пройдет. Поэтому мы за последнее никудышное дерьмо цепляемся руками и ногами, если только покажется, если только хоть намек один блеснет, что тут не просто так, что тут оно самое… И это от возраста не зависит — так и в шестнадцать, и в сорок, и в семьдесят случается. Потому что время, увы, не властно над нашей глупостью.
— Но это же не тот случай.
— О чем ты? — не поняла Настя.
— Я про никудышное дерьмо. Что это не про нас с тобой. То есть не про Тарарамушку с Егоркой. Наши-то, глянь — самые лучшенькие. — И Катенька указала на Тарарама и Егора. С двумя бутылками сухого вина и одноразовыми стаканчиками в руках они бодро шагали со стороны магазина к скамейке в садике у ТЮЗа, где Катенька с Настей ожидали гонцов.
5
— Але.
— Привет, это я, — сказал Тарарам из телефона.
— Привет, — узнал Егор.
— Я решил — не надо тянуть. Завтра же пойду под душ Ставрогина.
— Понятное дело — надо стать чистым, чтобы внутренний житель позволил взять свое. — Слова Егора прозвучали иронично — в большей степени, чем сам он этого хотел.
— Мне вообще первым надо было туда прыгнуть. Потому что… Неважно, в общем. Сопроводишь?
— Конечно. И Настю с Катенькой приведу. А ты точно знаешь, чего хочешь? У Насти-то, видал, какой конфуз с мечтой случился. Хорошо, хоть Катеньку отставили — подумать страшно, чего ей может захотеться…
— У меня с желаниями — порядок. Барышень бери, но больше, как уговаривались, никому ни слова. И женским людям напомни, чтобы языком не мели. Нам накладки ни к чему — спешить надо. Я чувствую… — Тарарам помолчал, словно прислушиваясь к ощущениям, после чего переменил тему: — Прикинь, придумал отличное название для автомойки: «Катарсис».
— Что ты чувствуешь?
— У мира кончается срок годности. Уже кончился.
— Как это?
— Понимаешь, время — это такое транспортное средство. Как бы самолет, который несет тебя в себе независимо от твоего желания. И, как у самолета, у времени нет заднего хода. Время, в котором мы летим без своего на то желания, выработало свой ресурс, оно падает и, падая, разваливается на части, сгорает вместе с нами. Пора пересаживаться в спасательную капсулу — другое время, другой мир. Но сначала другое время надо родить. Надо дать ему закон. Тогда мы и те, кто примет закон, снова полетим.
— А если не пересядем — крышка?
— Что-то вроде того. Долгая, некрасивая, бессмысленная крышка, которая уже почти захлопнулась. Унылый путь к могиле.
— Надеюсь, в новом мире с его новым временем путь к могиле будет бодрым и полным счастливого смысла, — сказал Егор и пояснил: — Шучу.
— Раз так шутишь, скажи, что бы ты завещал, ударь тебе в голову такая мысль, написать на своем могильном камне?
— Автоэпитафия? Не думал в эту сторону. Впрочем… Может, чтобы осадить грядущего Федорова, так: «Возвращаться — плохая примета». А ты?
— Только одно слово — «Покой».
ТРЕВОГА
Спецслужбы коммунального хозяйства убили крысу. В мире, принявшем меня, ветер перемен, за правду и закон, есть службы, сводящие набрис на нет.
Здесь, в городе, который не сдается, то вспыхивая пламенем нелепой беззаветности и смехотворного служения, то тлея ненавистным углем бессребреничества и любви, неладно что-то снова. Особой, исключившей из себя меня неладностью. Отринувшей меня и мой неутолимый голод. Здесь появилось белое пятно, очаг сопротивления, зона слепящего света. И возня возле него. Так не противились давно мне.
Когда соблазн, мой главный инструмент, бессилен перед упрямством поборников долга, я спускаю с цепи псов расплаты.
Когда любовь уводит от меня мою добычу и делает ее глухой ко лжи, я извлекаю бич и возвращаю заблудшую скотину в стадо.
Но белое пятно, зародыш мира без меня, — изделие нечеловеческого свойства. Я чувствую его присутствие — но где он? Он возвращает мне мой взгляд пустым. Он — сгусток той природы, что не приемлет ни меня, ни память обо мне. Что будет, если он поглотит мою паству, а ту подлунную, где я царю, погасит, обратит в пустую тьму? Что будет, если он займет мое пространство, а мой пустынный мир, где я — единственный его насельник, запрет в темнице сухого черного зерна? И не даст зерну упасть на почву? Не даст выпустить корни греха?
Не будет этого. Тревога бодрит и распаляет голод. Отчаяние незнакомо мне. Свое я навсегда оставлю за собой. Я хохочу — меня, ветер перемен, никогда не коснутся перемены. Любой очаг сопротивления мои спецслужбы погасят кровью и мочой. Эта работа веселит сердца преданных мне псов расплаты. Я их уже спустил со своры. И расправил бич.
1
За синим забором, на стройплощадке, образовавшейся на месте Невских бань, непривычной конструкции механизм с гибкой и толстой отводной/приводной кишкой ввинчивал в грунт сваю, как ввинчивают шуруп в гуляющую половицу. Технический прогресс шагал широкими шагами и оставлял мертвящие следы. Петербургская земля была здесь неустойчивая, зыбкая, но очень дорогая. Скоро на этом месте распустится очередной пузырь самодовольства и достатка. Зеркально-бетонный пузырь, надутый не стремлением к гармонии и красоте, а суетной тщетой и выдаваемой за дело, за разумную необходимость, за цивилизованную предприимчивость сиюминутной корыстью. Думать об этом Роме было неприятно, а временами и вовсе противно. Он старался не думать. Но…
Земля — эдемское наследство — сто раз уже попилена, оценена и продана… кромсаются глухие кладовые недр, намазанный на шельфы океан, глубины вольных вод с живущей в них добычей, небесные просторы… невидимый эфир — и тот поделен на частоты/волны и выставлен на торг… Что здесь еще не подлежит мамоне? Кто скажет, что так было вечно, от яйца, изменит истине, вещующей нам об ином даже не из дремучих чуланов памяти, а из источника, вдохнувшего в нас душу? Главного источника, в котором — спасение, освобождение и тишина…
Тарарам, собранный внутренне и внешне рассеянный, шел по Марата путем голого марша в сторону Кузнечного переулка. К музею Достоевского. Сегодня должен был решиться мучавший его вопрос: возможны ли для него перемена участи и счастье обретения слов? Есть ли в его судьбе место для этих событий?
Воздух был влажный, душный, хотя поверху с залива дул ветер и нагонял тяжелую сплошную тучу. Идущие по улице люди, несмотря на липкую испарину, переходили на скорый, деловой шаг. Над городом кружили беспилотные чайки и тревожно кричали в пространство. Небо хмурилось, думало о грозе.
Возле дверей венгерского консульства, оставив свою сторожевую будку, переминался с ноги на ногу охранник. В левой пятерне он держал бутерброд с бужениной, в правой — огурец, и так, чередуясь, ловко рубал с двух рук — по-македонски. Рядом (жена? знакомая? проситель?) стояла женщина, прижимавшая к груди кулек с завернутым в него младенцем. Тут же — пустая коляска. Голова младенца торчала из одеяла, как сосиска из хот-дога. Тарарам подумал, что хот-дог вернее было бы переводить не как «горячая собака», а как «пылкий кобелек». От этой мысли его отвлек вид красного трамвая, вразвалочку выворачивающего из устья Колокольной улицы, а после — обстроенный затянутыми сеткой лесами, но по-прежнему несущий службу музей Арктики и Антарктики с подвешенным к потолку самолетом полярной авиации на лыжах и гостеприимной папанинской палаткой.