Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Никогда! — шиплю сквозь зубы, — Никогда никому ничего про меня не рассказывай!
— Но куда мне было деваться? Меня ведь напрямую спросили! — Ринка, как ни в чём не бывало, опускает жалюзи густонакрашенных ресниц, и косится из-под них свежекупленными линзами. Кажется, она и впрямь не понимает, что виновата. Я резко разворачиваюсь и иду к вагону артистов.
Спешу к вагону. Спотыкаюсь. Падаю Димке в объятия. Объясняемся, краснеем, шутим, кокетничаем… Нечаянно заглядываю за его плечо. Возле командирского вагона, нехорошо сощурившись, напряжённо сверлит взглядом обиженная Ринка. Развеселившись Димкиными остротами, прощаю всё и ору на пол-перона:
— Маринка-картинка, не дуйся, иди сюда! Что уж с тобой делать? Вместе, так вместе…Иди скорей, смотри, какого колоритного соседа я нам раздобыла!
— Меня ведь напрямую спросили! — успевает пропеть свою оправдаловку она, прежде чем мы замечаем неловкого Шумахера и все втроём разражаемся беззаботным хохотом.
— Я не могу, — смотрю в упор на Зиброву. — Если можно обойтись без моих ответов, обойдитесь. Я неважно себя чувствую…
— Эта женщина убила твоего друга… — Зиброва встаёт, тяжело нависнув над столом.
— Она сама мне друг… Была… Я не хочу навредить ей ответами. В сущности, я ничего о ней не знаю.
— Поговорим в другой раз, — Зиброва порывисто встаёт, с отвращением расстегивая свои цыганские юбищи. Под ними узкие джинсы и высокие сапоги. Никифорович галантно протягивает ей пиджак. — Странный ты человек, Марина. — бросает мне матёрая оперативница, совсем уже не похожая на Мадам.
— Постойте, — понимаю, наконец, что хочу знать, — Это гадание… Вы ведь действительно угадали многое…
Бесенятами взгляда Зиброва цепляется за меня, подмигивает многозначительно. Потом вдруг «гасит» глаза и говорит:
— Нет. Это гадание — выдумка от первого до последнего слова. Плодовитые слова, падающие в благодатную почву воображения — вот тебе и вся мистика. Я не хотела задевать тебя. Целилась только в подозреваемую. Больно?
* * *
«Ты ушла, а жизнь продолжается. Странно и страшно. Тебя мне не жаль: если заслужила право жить — выстоишь. Мне жаль наши истоптанные иллюзии. Мы так верили в счастье, что теперь, когда выяснилось, что его не бывает, вряд ли найдём в себе силы почувствовать охоту жить дальше…» — дневник безропотно глотает обращение к уже не существующей в моей жизни Ринке.
/Вычеркнуть человека из круга общения значительно проще, чем выкинуть его со страниц дневника/, — говорила Цветаева. Она знала толк в общении с людьми из прошлого. Вся её проза — сеанс спиритизма. Призраки перебираются из её воспоминаний на бумагу и обретают плоть. Живые, наполненные, настоящие, они очаровывают, и мы, благодаря цветаевскому умению заражать влюблённостью, преклоняемся перед ними, прощаем будущие предательства или слабохарактерность, оставляем их светлой точкой в своём сознании. Мы не сердимся на Сонечку Голлидэй за то, что в промежутке между гастролями попав в Москву, она даже на секунду не заскочила к находящейся на грани нервного срыва Цветаевой. Не зашла, вопреки всем клятвам и уверениям в вечной дружбе. Не зашла именно тогда, когда была нужна. Мы не осуждаем Максимилиана Волошина за то, что в порыве мимолётной обиды, он чуть не сгубил Мандельштама. Почему? Да потому что цветаевская проза учит нас понимать этих людей, любить и прощать любые их странности. Да, рассердился на юного Осипа за то, что тот слишком рано решил уехать из Коктебеля. Да, накрутил себя до того, что обвинил уезжающего поэта в краже книги из своей библиотеки. Да, обратился с жалобой к властям, чем, вообще говоря, мог надолго упрятать невиновного Мандельштама за решётку. Да, раздул историю из ничего, навсегда испортил отношения с другом и дал повод языкатым сплетникам, вроде меня, обсуждать этот дурацкий инцидент. Ну и что? Ему можно. Ведь это не кто-нибудь, а сам Волошин. Тот самый! Поэт, философ, художник, сумасшедший, мудрец… Огромный, но ранимый. Неуклюжий, но гармоничный. Вечный ребёнок, дитя природы, мастер розыгрышей и философских исканий. Открывший Цветаеву современникам, для того, чтоб в своих воспоминаниях она открыла его потомкам.
Редкий дар — умение излагать всё, но закладывать в память слушателей лишь светлое. Редкий, и такой необходимый мне, дар…
«Если когда-нибудь я опишу происшедшее, то сделаю всё, чтоб читатель запомнил Ринку Человеком. Та Ринка, которую я знала, имеет право на добрую память. Та, которую знаю сейчас, — не существует. Димка, ты ведь тоже так думаешь?», — приношу очередную присягу дневниковым листкам и перехожу к бытовухе, — . — «С нашей агитки уже сняли требования о невыезде. Пусть с опозданием, но через день отправляемся пудрить мозги новым потенцуиальным будущим избирателям. Позор! Вместо Рины в концерт поставят номер Малого с юмореской… Со дня смерти Димы прошло десять дней». Захлопываю тетрадь, оглядываюсь. Тяжело!
Пустая Ринкина койка раскурочена, как в былые времена. Час назад примчавшийся из Москвы Ринкин брат заходил за вещами и перевернул вверх дном пол-купэ. Он будет заниматься хлопотами. Завидев его в окно, я предусмотрительно смылась в ресторан.
— Слухай сюды, — дверь без стука разъезжается, на пороге Малой. — Как ты говоришь, клуб той гадалки назывался? Смотри, про неё уже в газетах пишут.
На стол падает «Комсомолец». Интервью с владелицей скандально известной «Чёрной розы». В четверть полосы — фото. Зеленоглазая девушка с роскошными рыжими кудрями. Под фото подпись. Впрочем, сходство черт проясняет всё и без подписи. «Вероника Гуртская, или просто Мадам» — всё же читаю я, чтоб удостовериться.
Димка! Что ж ты никогда не говорил, что прославленная Мадам и дочурка Вероника — одно лицо? Что ж не сказал чётко и ясно, что просишь поведать Веронике о случившемся с тобой? Впрочем, откуда тебе было знать, что россказни о супергадалке произведут на наши дурьи мозги такое впечатление… Вряд ли ты мог предположить, что просьбу зайти в клуб к Мадам я восприму, как твоё желание обязательно отдать меня в руки к гадалке… Воистину безгранична глупость человеческая.
— Эй, с тобой всё в порядке? — Малой с любопытством созерцает, как я наотмашь леплю себе резкую пощёчину. — Может, сока принести?
— Лучше водки, — я откидываюсь на подушку и требовательно оглядываю своего нового близкого сотоварища: чтобы там ни было, а компанию водить с кем-то надо.
Скажи, тебе тоже не по себе? Полыхающий пестролюдьем центральный вход рынка наводит на меня священный ужас. Это хаотичное движение разнокалиберных судеб может казаться осмысленным лишь тому, кто внутри толпы. Оказавшись вне ее, изумленно клацаешь веками и преклоняешься пред мощью всеобщей одержимости. Надо же! Каждый озабоченно спешит куда-то, прокручивает в мозгах килограмм забот, свято верит в их важность и всерьез считает себя значимым звеном этого мира…
Вспоминается, как Шумахер однажды точно с таким же целеустремленным видом направлялся в конец вагона, а Ринка, шутки ради, схватила его и развернула на сто восемьдесят градусов. Ох, и хохотали мы, наблюдая, как кот, ничуть не сменив настроения, деловито продолжил свой важный путь, но… уже в другом направлении.