Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ань почитала этого мужчину и восхищалась им, ведь он так возвысил ее над всеми прочими женщинами империи. Она была благодарна ему и все, что он требовал, неизменно выполняла не от страха, а от благодарности. Но она не любила его.
Проложив в снегу ровную, будто проведенную по линейке, цепочку следов, Цяньлун остановился чуть поодаль от небольшой свиты, которая сопроводила Ань к месту встречи и теперь распростерлась в снегу перед Властелином Мира. Но он крикнул, нет, вполголоса, тоном человека, разговаривающего с самим собой, сказал, что им всем должно исчезнуть, одним-единственным небрежным жестом смахнул их с белой заснеженной картины: пусть все-все исчезнут, кроме одной, нежной, прелестной, с которой он спустя несколько мгновений оказался в этот зимний день как бы наедине.
Закутанные в меха, они шли навстречу друг другу по обширному белому пространству, словно два пушных зверька. И множество глаз и ушей, спрятанных в мерцании снежных кристаллов, не могли ни слышать, ни видеть, обнюхали ли они друг друга, коснулись ли, шепнули ли что-то один другому или непонятными звериными голосами обменялись приветствиями и ласковыми именами.
Бесшумно они подошли друг к другу. А потом Владыка Горизонтов мимоходом отвернулся от своей закутанной возлюбленной и зашагал дальше по нетронутому снегу. И Ань, словно в хорошо отрепетированном, в том числе и на снегу, ритуале, последовала за ним на том предписанном расстоянии трех ее ростов, что указано в “Каталоге шагов” и что оставалось законом даже для супруг и наложниц Великого. Только император имел право уменьшать это расстояние по своей воле и желанию.
Назвал ли Цяньлун своей возлюбленной, проходя мимо, цель их прогулки, наблюдатели слышать не могли, зато могли видеть, куда они направились — к часам вечности. К Павильону Четырех Мостов. Облачная надпись лежала на пути к дому английских гостей. Незримые глаза и уши как завороженные следовали за обоими и из все новых укрытий, все новых тайников наблюдали неслыханное зрелище.
Император пешком. Император, будто крестьянин на пути к заснеженному полю, в сопровождении одной-единственной женщины, наложницы, для которой его шаги в снегу были чуть великоваты, и потому порой она шла за ним неуверенно, спотыкаясь.
В укрытие! Живо! Головы, оружие вмиг исчезли за сугробом, за выступом стены, за стволом дерева, за кустами: пусть даже пешеход остановится, поднимет голову и прислушается, если под утренним солнцем какая-нибудь снежная шапка потеряет устойчивость и с шумом упадет с ветки наземь, он ни под каким видом не должен заподозрить близость защитников, чье бдительное, готовое к бою присутствие средь этой голой белизны надлежало скрывать лишь потому, что внимание Великого более всего принадлежало его возлюбленной. Разгоряченная ходьбой по глубокому снегу, она откинула меховой капюшон, и длинные волосы черными, отсвечивающими металлом волнами упали на плечи.
Она смеялась? Вот только что смеялась? Да-да, почти все боязливо спрятавшиеся защитники слышали, как она смеялась. Неловко споткнулась, шагая по следам императора, и тот обернулся к ней, как обычный смертный к жене, как мужчина, какой-нибудь крестьянин, а она со смехом упала ему в объятия.
На глазах множества людей и все-таки словно одинокая пара в заснеженном ландшафте меж павильонами и дворцами, шли они к дому английских гостей. Лишь парящая над летним дворцом речная чайка или зависший в вышине сокол, ищущий далеко внизу добычу, могли бы разглядеть, что эту пару неотступно сопровождала свита, перебегающая, крадущаяся, а не то и переползающая от укрытия к укрытию.
Исчезните, сказал император, исчезните. Однако для мандарина, отвечающего своей жизнью за безопасность Высочайшего, это означало: прочь с моих глаз! И Великий мог поворачиваться во всех направлениях, но нигде не увидел бы ничего, кроме зимней пустоты, заснеженных зданий, морозного оцепенения.
И не было слышно ни чаек, ни сокола, лишь изредка доносился разрывающий тишину крик голодной вороны да негромко журчала горячая река, берега которой и в разгар зимы оставались зелеными и там даже в студеные дни цвели фиолетовые и пурпурные болотные цветы.
В зрелище одинокой, скрытно сопровождаемой свитой пары средь голого зимнего ландшафта живописно и явственно проступило то, что за минувшие недели стало загадочным и неопровержимым фактом: где бы и когда бы ни заходила речь о часах вечности, — упоминал ли о них как о плоде демонических чар встревоженный мандарин или как о чуде евнухи, занятые уходом за курантами и автоматами, — император непременно желал оставаться с этим механизмом наедине, погруженный в своего рода монолог. Он не желал слышать ни оценок, ни суждений, ни экспертных заключений по поводу механизма, который, как никакой другой, касался его собственного существования, ведь эта машина, казалось, все больше и больше становилась знаком и символом его бытия.
Она возвышалась над временами смертных, как и Владыка Десяти Тысяч Лет. Она отсчитывала свои часы за всеми пределами дня и лет и не нуждалась ни в ком, кто бы снова и снова по исчерпании всех резервов продлевал ее ход на следующие периоды. И если когда-нибудь в непостижимом грядущем она перестанет идти, будет достигнут не конец ее жизненного срока, но конец времени. Император словно желал создать вокруг творения англичан то же пустое пространство благоговения, почтения и страха, какое по законам двора окружало его престол, его самого и каждый из его шагов, так что теперь при посещении Павильона Четырех Мостов, императора сопровождало все меньше людей, пока наконец, в этот зимний день, такое право осталось лишь за одним-единственным человеком — за Прекрасной. За Нежной. За Ань.
Трижды император посещал Павильон Четырех Мостов, и словно каждый из этих трех визитов сам по себе не был достаточно значимым событием, Великий к тому же обращался к английским магам как к членам своей семьи. Задавал вопросы и допускал, чтобы те, к кому они были обращены, отвечали стоя,