Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дела такие: кричи караул – не услышат. Паралитики – писаются, язвенник, как колода, молчит да все язык перед зеркалом разглядывает, астматик дышит так, словно в любую минуту папу навестить отправится. Только на деда слева надежда, вроде с юмором – услышал, как я Вдовина отбрил, захихикал, смотрю, глазенки так и забегали. Ага, смекаю, хоть ты мне тут сгнить не дашь, а спина расходится, расшевелил ее змей своими пальцами.
Деду скучно, а меня, как новенького, еще стесняется, начал правого моего соседа обрабатывать: «Чего пыхтишь, Семеныч, подыхать собрался?» А тот как карп на берегу – сопит, а ответить не может – астма. Ну, Митрюничев, так у деда фамилия, не отстает: «Семеныч, а Семеныч, нехорошая, брат, тебе койка досталась – на ней больше двух суток не живут, поверь мне».
Смотрю – астматик аж закатился, на лай перешел. Пришлось Митрюничеву тапком в лоб засветить – мигом исчез.
Через четверть часа, гляжу, топает – чай Семенычу несет: не со зла же, конечно, приставал, со скуки. Отпоил, отходил, подушку ему взбил – разговорились. А у этих одна песня – кто где воевал? Выяснилось – оба Будапешт брали. Тут у них такой гвалт пошел: руками замахали, обниматься лезут, словом, идет все к бутылке. И точно, через пять минут Семеныч мне и говорит: «Олежек, помоги, обмыть нам это дело надо», – вмиг его Митрюничев обработал. Я что – дедкам одна радость осталась, а Семеныч как дембельская пряжка, вся астма разом схлынула – достает из тумбочки кошелек, выдает мне красненькую (у Митрюничева, естественно, карман пустой – денег там и впомине не водилось). Позвонил я знакомому мужику, заказал – на этот счет связи старые работают как часы, – отдал моим ветеранам. Сам не пью.
Они ее разом приговорили. Дед Митрюничев на вид только хлипкий, на деле – бывший штрафбатовец; бутылку штопором завертит – в шесть секунд на спор вливает, сам видел, а тут два бывалых сошлись. Отбой скомандовали, ночник запалили, а Семенычу захорошело, глазки заблестели, привстал даже: «Мужики! Мужики, что я их слушал, давно б надо было, хорошо мне – дышится!» И весь как первоклассница светится, и руками подушку держит, лицо ею гладит, слезы промокает – давно, верно, так легко ему не было.
Вот так с час поблаженствовал, а потом сосуды сжались, видно, и приняло его крутить: и лежать не лежится, и сидеть не сидится – меленько-меленько дышит и так: «Надя-Надя-Наденька» – приговаривает – сестру зовет. Я только поднимусь: «Семеныч, сходить?», а Митрюничев со своей койки как шикнет: «Сдохни, старый черт, но не выдавай, сдохни скорее». Ну, Семеныч и отказывается – кремень.
Через какое-то время встал, походил немного, сел на мою койку, привалился к спинке и опять как в забытье: «Надя-Надя-Наденька». А Митрюничев снова свое: «Сдохни, гад, скорее, куда тебе – отбродил, сдохни, но молчи!» Гляжу, у Семеныча зрачки от страха широкие-широкие, но за сестрой идти мне не дает. Чуть отпустило его, он и взмолился: «Олеженька, можно, я на тебе полежу, мне если под грудь валик твердый – помогает». Что говорить. Примостился поперек – тяжелый, черт, а у меня в спину вступило, но терпеть можно – лежим. Семеныч опять пыхтеть, но по-другому – теперь вдохнет, а выдохнуть не может, как давится. Подергался, подергался минут с десять, начал вставать и на бок, и на пол – бряк!
Митрюничев вскочил, глаза ему закрыл, руки на груди сложил: «Все, – говорит, – отъездился. Иди зови санитаров!» – и бегом в уборную – курить. Я сразу поверил – он, думаю, мертвяков нагляделся. И точно, потом такого мне рассказывал – он, как я, к примеру, смерть уже и не воспринимает.
На пост, конечно, я ходил – Митрюничев побоялся, что запах учуят. И до морга мы с Надеждой Семеныча тащили на носилках – пойди ночью дежурных дозовись.
Утром за завтраком замечаю, что Митрюничев свое яйцо в карман заныкал и за Семенычевым тянется. Ладно, думаю, пусть поотъестся, но дед другое задумал.
В двенадцать входит в палату Вдовин и прямо к нашим кроватям. А дед приготовился – сел на корточки на матрасе, одеялом накинулся и тихонечко так прикудахтывает. Вдовину не привыкать к его фортелям, с разгону рубит: «Митрюничев! Пил с покойником? Пил! Ну и хватит, собирай монатки и кати в свою деревню!» – впаял приговор. А дед не слышит будто, в одну точку уставился и все бубнит: «Сейчас, сейчас, Сергей Сергеевич, голубчик, обязательно, только вот яичко снесу». Вдовин не стерпел, прыснул в кулак, а деду того и надо – забился, заорал – натурально несушка, и достает из-под себя яичко, а лицо такое невинное-невинное.
– Сергей Сергеевич, пошлите в Академию наук на анализ, чесслово, не знаю, что со мной приключилось, второй день несусь, вот Олежек не даст соврать, – и такую рожицу скорчил, Вдовин уже от души в хохот.
Яичко взял, в руках вертит, а дед опять зашелся и между охами и квохтаньем как сквозь зубы выговаривает:
– Сергей Сергеевич, дорогой, голубчик, спасите ради Христа, что же это со мной такое, а? Ведь как начнется – не остановишь. Ой, а-а-а-а… – И опять достает, еще одно, тепленькое. И так натурально изображает: напыжился, головой поводит, глаза закатывает – цирка не нужно.
Но Вдовина не проведешь:
– За яйца, Митрюничев, спасибо, а вещи собирай, загостился ты у нас. Ну скажи честно, зачем вчера водку пил?
Но Митрюничев – калач тертый, свою линию гнет:
– Ой, ой, голубчик, Сергей Сергеевич, опять лезет, ой, умру, не верите, пощупайте сами!
Рукой за руку хирурга тянет, и такая в глазах мольба. Вдовин, конечно, не дурак – сунул руку под одеяло, видно, щипануть клоуна хотел, да тот оказался проворней – поднатужился, да как грохнет! Вся палата в рев! Язвенник чуть с койки не съехал, а паралитики наши так одним голоском тянут: «И-и-и!» Вдовин на секунду опешил, затем выматерился – и деру.
На следующий день пришел как ни в чем не бывало – простил деда. Сел на табуретку, рассказал, что Семенычу все равно жить два-три дня оставалось, запас прочности у него давно вышел, чудом одним жил – вместо легких одни тряпочки, выходит, водка ему только мучения сократила. Но Митрюничева пообещал в другой раз отловить и выгнать обязательно – хоть ты, мол, золотые яички неси.
Дед мой приободрился, заходил по палате петухом. «Он, – говорит, – так каждый раз стращает, но не гонит, знает мое положенье». Полдня гордился, а к вечеру скис.
Сердце заболело – Семеныча вспомнил. Повис у меня на плече: «Олежек, Олеженька, ты говоришь жить, жить, а что я в жизни видел? Я дальше Старгорода только в войну и путешествовал», – расхныкался. И все мне рассказывает, как ребенок, про свое детство, а я сам сирота – меня голодом удивишь, что ли? Я его на руки и в ванну – помыл, отвлек и в койку. Только на тело его смотреть страшно было – сплошные дырки. Я, значит, охаю – дед оживает – герой он супротив меня! Врешь, говорю, дед, ведь из штрафбата после первой крови списывали. А он мне: «Да? Два! Выкуси! Пять раз из тыловых госпиталей направляли».
Не знаю, где он врал, где правду говорил, но места живого на теле нет – это точно.
Заодно с ним и я вымылся. Лежим мы ночью – хорошо, сна ни в одном глазу – целый же день подушку давишь, дед и признался мне, что симулирует.