Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет ли кого-нибудь, кого она могла бы взять вместо Пола Уэста? Селин, например? В одном из своих романов (она не помнит его названия) Селин заигрывает с садизмом, фашизмом и антисемитизмом; она читала его много лет назад. Нельзя ли достать экземпляр романа, желательно не на голландском, и вставить Селина в свое выступление?
Однако Пол Уэст не Селин, ничего похожего. Пол Уэст вовсе не заигрывает с садизмом, и о евреях в его книге почти не упоминается. Ужасы, с которых он срывает покров, это ужасы совершенно особые, sui generis. Должно быть, таково было пари, которое он заключил сам с собой: взять в качестве персонажей горстку чопорных немецких офицеров, по своему воспитанию непригодных к тому, чтобы стать заговорщиками и совершить убийство, рассказать историю их глупой затеи и ее последствий от начала до конца так, чтобы у читателя, к его собственному удивлению, осталось только одно-единственное чувство — подлинная жалость, чтобы он испытал подлинный ужас.
Раньше она сказала бы: „Честь и хвала писателю, который берет на себя труд проследить такую историю до самых ее мрачных тайных глубин“. Теперь она в этом не уверена. Похоже, в этом и состоит происшедшая в ней перемена. Селин не такой, Селин не годится.
На палубе баржи, пришвартованной напротив, у другого берега канала, две пары за столом болтают, попивая пиво. Мимо с шумом проносятся велосипедисты. Обычный ранний вечер обычного дня в Голландии. Проделав тысячи миль пути, чтобы окунуться именно в такую форму обыденности, должна ли она теперь пожертвовать всем этим и усесться в номере отеля, сражаясь с текстом выступления, которое через неделю будет забыто? И для чего? Чтобы не задеть человека, которого она никогда в глаза не видела? По большому счету — что такое сиюминутная обида? Она не знает, сколько лет Полу Уэсту, — на суперобложке его возраст не указан, а фотография могла быть сделана давно, — но она уверена, что он немолод. Может ли так случиться, что и он, и она недостаточно стары, чтобы не почувствовать обиды?
Вернувшись в отель, она находит сообщение: просил позвонить Хенк Бейдингс, сотрудник Свободного университета, с которым она переписывалась. Хорошо ли она долетела, спрашивает Бейдингс? Удобно ли устроилась? Не согласится ли пообедать с ним и парой других гостей? Благодарю вас, отвечает она, но нет: она предпочитает лечь пораньше. Пауза, потом она задает мучающий ее вопрос: прибыл ли уже в Амстердам романист Пол Уэст? Да, отвечает Бейдингс; Пол Уэст не только прибыл, но и поселили его — ей, конечно, приятно будет об этом услышать — в том же отеле, что и ее.
Если что-то и могло пришпорить ее, то именно это. Совершенно неприемлемо, чтобы Пол Уэст обнаружил, что живет в одном отеле с женщиной, которая во всеуслышание объявит его добычей сатаны. Необходимо убрать его имя из доклада или же придется отказаться от выступления.
Она сидит весь вечер до поздней ночи, пытаясь изменить текст. Сначала она пробует вычеркнуть имя Уэста. Современный роман, выпущенный в Германии, — так можно сказать о его книге. Нет, не годится. Даже если большинство слушателей и проглотит это, сам Уэст поймет, что она имеет в виду именно его книгу.
А что, если попробовать смягчить тезис? Что, если высказать такое предположение: говоря о силе зла, писатель может, сам того не желая, изобразить зло привлекательным и в результате принести больше вреда, чем пользы? Смягчит ли это удар? Она вычеркивает первый абзац на восьмой странице — первой из „плохих“ страниц, — потом второй, потом третий, набрасывает каракулями какие-то фразы на полях, потом в унынии смотрит на всю эту грязь. Почему она не сняла копию, прежде чем начать переделывать?
Молодой человек за столом регистратора отеля сидит в наушниках, поводя плечами из стороны в сторону. Увидев ее, он вскакивает и встает по стойке „смирно“.
— Ксерокс, — говорит она, — есть ли у вас ксерокс, которым я могу воспользоваться?
Он берет у нее из рук пачку листков, бросает взгляд на заголовок. Отель обслуживает много конференций, наверное, он привык к безумным иностранцам, переписывающим свои доклады посреди ночи. Жизнь карликовых звезд. Урожай зерновых в Бангладеш. Душа и многочисленные способы ее развращения. Ему все равно.
Получив ксерокопию, она начинает разбавлять свой текст, но сомнений при этом возникает все больше и больше. Писатель стал добычей сатаны — какая чушь! Она напоминает себе цензора прежних времен. И вообще, зачем вся эта кошачья осторожность? Чтобы избежать маленького скандала? Откуда вдруг у нее боязнь обидеть? Она скоро умрет. Какое будет иметь значение, что как-то раз в Амстердаме она пощипала перья какому-то незнакомцу?
Элизабет вдруг вспомнила, что, когда ей было девятнадцать, она позволила, чтобы ее „подцепили“ на Спенсер-стрит, у моста, недалеко от мельбурнского порта (в то время это был весьма подозрительный район). „Подцепивший“ ее мужчина лет тридцати, красивый какой-то грубой красотой, был докером. Назвался он, кажется, Тимом или Томом… Она тогда была студенткой, изучала искусство, а главное — была бунтовщицей, выступавшей в основном против респектабельной мелкобуржуазной католической среды, из которой вышла. Только рабочий класс и его система ценностей казались ей тогда истинными.
Тим (или Том?) повел ее в бар, а потом в меблированные комнаты, где он жил. Она никогда не делала этого раньше — не спала с незнакомыми мужчинами — ив последнюю минуту не смогла преодолеть себя. „Мне очень жаль, — сказала она, — мне, право, очень жаль, но давай не будем“. Но Тим (или Том) не хотел ничего слушать. Когда она стала сопротивляться, он попытался взять ее силой. Задыхаясь, она долго молча боролась с ним, отталкивая его и царапаясь. Вначале он принял всё за игру. Потом устал от этого, а может, его желание устало и обратилось на что-нибудь другое, и начал бить ее всерьез. Он стащил ее с кровати, ударил кулаком в грудь, потом в живот, а затем нанес ужасный удар локтем в лицо. Когда ему надоело ее бить, он содрал с нее одежду и попытался сжечь ее в корзинке для бумаг. Совершенно голая, она выползла из комнаты и спряталась в ванной на лестничной площадке. Через час, убедившись, что он заснул, она пробралась обратно в комнату и вытащила из корзинки то, что там осталось. Одетая в обгорелые лохмотья, она выскочила на улицу и остановила такси. Неделю она обиталась у одной подруги, потом у другой, отказываясь объяснить, что случилось. У нее была сломана нижняя челюсть, пришлось скреплять металлической шиной; она жила только на молоке и апельсиновом соке, которые сосала через соломинку.
Это было ее первое столкновение со злом. Она поняла, что это было не что иное, как зло: мужчина был оскорблен ее отказом, желание отступило, и его сменило злорадство от того, что он бьет ее. Он получал удовольствие, причиняя ей боль, она видела это, большее удовольствие, чем получил бы от секса. Может, он и не осознавал этого, когда „подцепил“ ее, но привел он ее к себе, скорее, для того, чтобы причинить ей боль, а не для того, чтобы переспать с ней. Борясь с ним, она приоткрыла выход для таившегося в нем зла, и оно явилось в форме радости, которую он испытывал сначала от того, что ей больно („Тебе нравится, правда же?“ — шептал он, выкручивая ей соски), а потом от ребяческого, намеренно-зловредного уничтожения ее одежды.