Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он бродил по зданию, гул то ослабевал, то нагонял, как верный спутник. Два монтера перекуривали у разобранного мотора, и до Чаушева донеслось:
— Эка, нацепила!..
Оба смотрели вслед женщине, той самой, которая несколько дней назад водила Михаила по предприятию.
— А тебе жалко? — раздалось в ответ. — К чему, ну к чему?.. Не мирное время! Трень, трень, будто люстра!
Чаушев из любопытства подошел, и теперь монтеры смотрели на него. Один молодой, другой постарше. У старшего черты лица мягкие, юные, и седина на висках кажется приклеенной. А у молодого лицо тяжелое, губы изломаны злой усмешкой.
— Вот привязался, — произнес старший. — Носит Рубанская сережки. И пусть на здоровье носит.
Чаушев не заметил сережек. Он нарочно заглянул в цеховую контору. Рубанская спорила с кем-то. Она хмурилась, металлические серьги с длинными висюльками очень шли к ее черным волосам с седой прядью, к жесткому разрезу рта.
Тем временем полковник Аверьянов вернулся. Он ходил на Литейный, к начальству, видел там партизана, доставившего через линию фронта шифровку. Партизан угощал трофеями — фасолью и салом из немецкого обоза, — и полковнику досталось тоже. Когда Чаушев вошел к нему, в углу на плитке урчала кастрюля и невыносимо вкусный запах разливался по комнате.
— Тащи ложку! — бросил Аверьянов.
Михаил докладывал, невольно поглядывая на кастрюлю, она притягивала как магнит.
— Димитрий Дорш, — выговорил Аверьянов. — Приятель здешнего машиниста... Ты сам видишь, Чаушев, Эрмитаж нам вряд ли что скажет. Здесь все разматывается, на ГЭС. Здесь — сердцевина.
Он снял крышку с кастрюли, крякнул, повернулся к ней спиной.
— Фасоль долго варится, — промолвил Чаушев, мрачно переминаясь с ноги на ногу.
— Знаешь, на кого ты похож? — спросил Аверьянов благодушно. — На рысака, которого впрягли в телегу. Я приучал в деревне такого, из помещичьей конюшни. Нам навоз возить надо, а он... Оглобли все перекорежил...
Чаушев не засмеялся.
— Я считал, — начал он, — тут дело завершается, и моя роль...
— Твоя роль! — воскликнул Аверьянов. — Артист! Нашел Дорша, потолковал, принял все за чистую монету... Братишка-моряк, свой в доску... Так ведь?
— Не вижу причин...
— Ладно! Где твоя ложка?
Сердиться ему не хотелось. Михаил извлек ложку из кармана пиджака, — как многие ленинградцы, он постоянно носил ее с собой.
Аверьянов поддел одну фасолину, подул, пожевал с видом знатока, кивнул. Говорят, он до войны был кулинаром, кормил гостей обедами собственного приготовления.
За едой оба умолкли. Полковник доставал фасоль из кастрюли, а Михаилу, по его просьбе, положил каши на алюминиевую крышку. Лейтенант сперва подержал ее за дужку, обжегся, опустил на колени.
— Хочешь еще?
Чаушев хотел, но отказался, чтобы не быть чересчур обязанным. Он еще надеялся поспорить.
— Приказываю есть! — И полковник добавил полную ложку. — Фасоль — она фосфор. Мозг питает.
Доскреб кастрюлю, поставил на остывшую плитку. Потом раскрыл папку, показал Чаушеву столбик фамилий на отдельном листочке. Три зачеркнуты, осталось шесть. «Контингент сжимается», — вспомнил Михаил.
— Дни у нас самые горячие, — слышит он. — Отвлекаться мы не имеем права.
8На отдельном листочке в папке Аверьянова оставалось все меньше незачеркнутых фамилий. Это не был официальный документ с регистрационным номером, просто личная запись, над которой полковник любил размышлять. Наконец отпали все возможные виновники аварии, кроме одного. Черный карандаш Аверьянова обвел вокруг одной фамилии резкую, с нажимом, рамочку. И пририсовал знак вопроса.
Когда Чаушев рассказал полковнику эпизод с сережками, Аверьянов рассеянно кивнул. И то сказать, голод, обстрелы у многих вызывали ожесточение, злость. Не только у Шилейникова.
Чаушев не раз заводил беседы с монтерами в перерыв или после смены и как бы невзначай присматривался к желчному человеку с тяжелыми чертами лица, молодому только годами.
— Характер у него скверный, — сказал Чаушев полковнику. — Товарищи его не очень-то любят.
— Характер? — спросил Аверьянов. — А может, настроение? Откуда тебе известно?
Чаушев смутился.
— Будучи пацаном, — сказал полковник, — я тоже так судил, с налета, с кондачка. Ты извини меня. Тебе уж пора бы... Положим, с собой я не равняю. Меня жизнь трепала, мяла и опять трепала.
Сейчас, подумал Чаушев, он прибавит, что моему поколению все пути укатаны гладко, и даже чересчур гладко. И везде заранее наставлены дорожные знаки.
Но Михаил ошибся.
— Человека не просто раскусить, а тут, у нас, тем более. Настроения — шелуха. Под ними-то что? Война человека крутит и раскручивает. Я, между прочим, интересовался, какой был Шилейников до войны. Тоже бирюк. Папироски не даст.
«Крутит и раскручивает». Это прозвучало неожиданно. А казалось, полковник ничего не желает видеть, кроме анкеты и протоколов допроса.
Папироска — та в бумагах не учтена...
В данном случае анкета поддерживала подозрение. Шилейников — сын сельского торговца, который в год раскулачивания спалил дом и повесился. Сын бродяжничал, пристал к воровской шайке, два раза сидел в тюрьме за кражи. Потом обзавелся семьей, постоянным местожительством, остепенился, но прошлое не забыл.
На опросах Шилейников держался, точно окаменев, Руки его, цепко обхватившие колено, вытянулись из рукавов ватника, и Чаушев — полковник позволил ему зайти послушать — видел блатную татуировку у запястья: «Помни мать родную».
Аверьянов пытался припереть его к стене, но со дня на день терял уверенность. Подозрения не получали опоры.
— Давай откровенно, начальник! — проговорил Шилейников. — Думаешь, я моторы спалил? Нет, не я. Я все же русский человек, понятно?
Полковник вызвал Димитрия Дорша. Ничего нового он не сообщил. Чаушев потратил три дня на проверку его показаний. Действительно, Дорш даже незнаком с Шилейниковым. Их никогда не видели вместе.
— Здесь и не пахнет третьим, — говорил Чаушев. — Не то направление.
Он знал: другое направление поиска, где Эрмитаж, старые петербургские квартиры с остатками былых богатств, тоже не заброшено. Правда, и оттуда нет новостей. Но Чаушев считал, что его место — там. А полковник держит его без пользы тут, «на подхвате». Даже трофейную фасоль вспомнил тут Чаушев и ощутил привкус горечи.
— Тебе все золотой слон покоя не дает, — подтрунивал Аверьянов. — Вот отвоюемся, поступишь в