Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ты убивал своих читателей».
«Секрет вот в чем: ты никогда не попадаешь туда, где они находятся. Нет, всегда лупишь туда, где они пробежали. И К. это поняла, когда смотрела, как я охочусь. А когда я смекнул, что она все поняла, поняла мой опыт, мою уверенность, я вдруг перестал испытывать отвращение, наоборот, пришел в хмельной восторг. Благодаря К. мы как бы стали союзниками, насекомые и я, охотник и добыча, давняя роковая общность».
Эд набрал в грудь воздуху. В глазах лисицы что-то шевельнулось – словно бы интерес, подумал Эд.
«Конечно, это не сравнить с тремя-четырьмя тараканами в армейской тумбочке. Без них там не обходилось, хотя хранить съестное в ящике для еды я давно перестал. Иногда мне казалось, тараканы все время одни и те же, и я слегка впадал в сентиментальность, вероятно, оттого, что сидел в изоляции. А ведь успел уложить сотни этих тварей. Ежеутренний спорт, так сказать. Перед увольнительной нас всех каждый раз непременно собирали на плацу. Два шага вперед, сумку открыть, белье вон. “Трясите, трясите, салаги!” – командовал ротный унтер-фельдфебель Цвайка, заплывший жиртрест. Он едва говорил и едва мог открыть глаза, выдавливал слова через нос. По-моему, затея принадлежала ему самому. Никакими предписаниями и инструкциями она не предусматривалась. “Вам же неохота, чтоб жена без памяти грохнулась…” – перед каждой увольнительной эта гнусавая фраза. Возможно, он хотел как лучше».
«Сейчас ты юлишь».
«Когда икаешь, надо задержать дыхание, поднять руку вверх и так далее. Но К. только дергалась и уже не издавала ни звука. Я бы сказал, экстренный случай».
«Экстренный случай?»
«Да, она словно пыталась схватиться за первую попавшуюся спасительную соломинку».
Лисица тихонько застонала.
«Я сказал ей, кто-то, мол, упорно о тебе думает. Ну, то есть я совершенно растерялся. “Да-ик”, – ответила она и притянула меня к кровати. Вокруг моих ног шум как от тысяч жрущих гусениц, но мало-помалу поток медленно иссякал, все затихало, и в конце концов осталась одна только К., ее тихая икота, вправду тихая, и больше ничего. Вокруг настал покой, мягкий, как бархат, и вдруг, сам не знаю – вдруг я сумел. Вдруг сумел при этом смотреть ей в глаза».
Эд молчал.
Море опять задышало, низким контрапунктом и тихими обертонами. Посвежело. Эд видел К. Свою руку на ее голове. Ее глаза, высокий, потный овал лба и волосы, с которыми она ничего не делала, разве что щекотала ему бедра, разве что присоединяла его к своей электрической цепи. Несколько прядей прилипли кончиками к его члену, обеспечивая подпитку. Легкое головокружение, словно она приподняла его, самую малость, над границей.
«Эти жуки, Эд…»
«По-моему, то был единственный способ, ну, тогда…»
«…они тебя преобразили, да?»
В своей созданной стихами доверительности Крузо и Эд сдружились, и общность их крепла день ото дня. Теперь Крузо после работы участвовал в уборке судомойни и нередко даже сам выкатывал на улицу бочку с объедками, делал все то, что, конечно, полагалось выполнять Эду как младшему среди персонала «Отшельника». Когда Крузо из шланга промывал судомойню, Эд, как дервиш, метался туда-сюда, с облезлой шваброй в руках. Таким манером – кроме него, так никто не умел – он все время следовал за пляшущей по плитам струей, – тоже как бы плясал, в преддверии вечера. Под конец Эд насухо вытирал пол тряпкой; Лёш сворачивал шланг. И вдруг, ни с того ни с сего, ставил ногу Эду на голову, но вовсе не давил. Эд хватал эту ногу, придавал ей вес.
В целом здесь было нечто большее, чем доверительность, и большее, чем доверие. По сути, основу их дружбы составляла отчужденность. Оба они не могли говорить о том, что сильнее всего тяготило душу, и это, казалось, связывало их крепче любых признаний. Нужных слов попросту не существовало, и понимать означало не предаваться на сей счет иллюзиям. Ведь ничего уже не исправишь. Все то, в чем заключалась их беда (и что определяло их действия), куда лучше сберегали стихи. Они читали друг другу «Соню» Тракля, и Лёш подарил Эду фото, прелестную улыбку в затертом пластике, в которой Эд узнавал и Г. Он не в меру часто рассматривал снимок и при этом трогал себя. А когда погружался взглядом в глаза девушки, его история и история Крузо росли навстречу друг другу.
– На свете ты все же не в полном одиночестве, – шептал Эд, целуя тусклую обложку фотографии. И тотчас от стыда едва не лишался чувств. Видимо, он не очень-то и любил Г., если уже сейчас не мог точно вспомнить ее лицо. Зато мог снова думать о ней, без трамвая. Видел ее в кресле. Она говорила с ним, губы шевелились, только он не слышал ее. Она была серьезна и, наверно, хотела сообщить что-то важное. Посреди фразы, не сводя с него глаз, протягивала руку назад и растирала в ладони листочек своей лимонной пеларгонии. Комнату наполнял аромат лимона, и у Эда сжималось сердце. Он стоял в студеной бездне колодца, окруженный стенами из мертвых запасов, огромных, плотно исписанных надгробий, которые поглотили и преобразили его боль – в дистанцию.
Сквозь грязное окно Эд видел, как Крузо снова проинспектировал кормовую бочку, время от времени погружая в нее руку. Хотя он почти не спал с тех пор, как у него квартировала К., и глаза в этот миг наполнились слезами и на него нахлынула печаль, в судомойне он чувствовал себя защищенным. Смотрел на мусор, оставшийся в раковине после омовений. Несколько резинок для волос, обертка от мыла из «Палас-отеля». Тряпки, висевшие на веревке меж полок с кастрюлями, еще не высохли; Эд с трудом подавил желание уткнуться лицом в одну их них.
Когда Эд пришел из душа к себе наверх, на кровати лежал один из давних бланков «Отшельника». Мало-помалу он знакомился с текстами, которые Крузо, как он любил повторять, намеревался наконец объединить в сборник. «Нет ничего лучше, чем составлять сборник!» Поначалу Эд всегда находил стихи в изножии, позднее на подушке, точнехонько в ямке, оставленной во сне его головой, – на месте моей головы, думал Эд.
Еще в душевой он прямо воочию видел пожелтевшую бумагу, сдвинутые влево или вправо строчки и шрифт с кровавыми шапками. Видел, как Крузо входил к нему в комнату, и представлял себе что-то вроде приветствия, его друг клал на кровать стихи как бы с поклоном, – вот до какой степени Эд давал себе волю, пока над ухом шумела вода и тело целиком наслаждалось счастьем быть именно там, где оно сейчас находится.
Мён и правда видно. Эд примерил очки Шпайхе, которые по-прежнему лежали на умывальнике; он не мог бы объяснить почему. Промыл линзы, дочиста протер их полотенцем. Впервые он разглядел тонкую белую линию прибоя у меловых скал. И прибрежный лес, темную полоску в пятидесяти километрах отсюда.
– А-а, Шпайхе! – воскликнул Крузо, неожиданно вошедший в комнату. Со всегдашней бутылкой белого вина. Угостил Эда, глотнул сам и втянул щеки – веко застыло на полпути. Провел рукой по лицу, словно уже устал, однако тем самым просто положил начало своим рассуждениям. – Ты работаешь в судомойне. Сотни раз проговаривашь все в раковину, пока не выходит как надо. Вообще-то тебе хочется погрузиться целиком, утонуть, но, по сути, достаточно просто водить руками в воде. К тому же приглушенные, едва внятные подводные звуки. Парение то справа, то слева, когда тарелка ныряет на дно, тонет, как корабль. Отсюда расстановка строк. Или глухой звон, когда что-нибудь быстро идет на дно, стопками. Ты можешь все спасти, вычистить, сберечь, просушить… любой шум – приют, язык, Эд. Ты его понимаешь, ведь живешь в шуме. И лишь оттуда задаешь вопросы, а стало быть, тебе необходимо все проговорить сотни раз, в собственное ухо. Ты можешь забыть, что означают слова. Назовем это разбиванием семиотического треугольника. Поначалу едва выносимо: звон бокалов, чашек, дребезжание тарелок, лязг приборов, потом нестерпимая жара, духота, грязь, жир, головокружение и дурнота… Одна сплошная утрата, так тебе кажется. Но на самом деле не утрачивается ничто и никто, Эд, никто. Ты просто продолжаешь тихонько говорить себе под нос, своим голосом, стучишься в сами слова, своим голосом. Сотни раз, в собственное ухо. И однажды можешь услышать…