Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невинный тон Лёша. Перед картой правды он был почти таким же – библейским, певучим. Эд начал угадывать, о чем может идти речь, в глубине своих запасов. Поэзия – это сопротивление. И путь к избавлению. Небывалая возможность. Крузо показал ему книги. Собрание из максимум двух десятков названий он называл своей «библиотекой». В том числе такие авторы, как Лев Шестов и Геннадий Форстерберг, о которых Эд никогда не слыхал, и другие – Бабеф, Блох, Кастанеда.
– Мышление делает вещи смехотворными, Эд. Все оборачивается анекдотом. В нутро поэзии нам никогда не проникнуть. Сюрреалисты тоже смехотворны, потому что пытаются технически обойти проблему, не говоря уже о дадаистах, которые все ломают, а потом ждут, чтобы кто-нибудь пришел и объявил, что все это имеет смысл. В чем мы нуждаемся, так это в собственном голосе, он – музыка, он слушает слова мироздания. В чем мы нуждаемся, так это в голосе и в пространстве, заполненном отсутствием… в месте, где добывается время.
Большая ладонь Крузо указала на пол комнаты: пол разверзся, несколько стен откинулись в сторону, и Эд увидел судомойню. Увидел двух поэтов, рядом друг с другом, у раковин. Великого поэта, который в будущем станет своим в лучших издательствах мира, и второго, облаченного в «римлянина», с алюминиевыми приборами в руке, какими он вправду умел писать и без конца делал заметки, возле великого.
Эд наслаждался доверием Крузо, который порой, увлекшись своими рассуждениями, забывал о нем, но он не обижался и мог бы слушать часами. Голос Крузо заливал мир другим светом. По существу, все было философией, не больше и не меньше, сложной формой бытия, одновременно единственно возможной. Сущностью Крузо была философия, он являл собой странную смесь суровости, почти невинности и самообладания, с одной стороны, и решимости, чуть ли не фанатизма и склонности к фантастическому и недозволенному, с другой. Невинный фанатизм, если такое возможно, впечатляющая смесь неиспорченности и безоговорочности, которой Лёш, пожалуй, покорил и сезов. Вдобавок его абсолютная серьезность, легонько вибрирующая аура, что ли, – энергия Крузо.
Все могло оказаться ценным, значительным. Словно речь шла лишь о том, чтобы слышать, видеть, жить, причем с этой самой минуты. Повсюду крылась возможность строчки, слова, верного слова. Даже работа в судомойне и ее скука обретали совершенно новую важность. Плавник, печка, бочка для свиней, тривиальнейшие обстоятельства в ресторанной сфере – все могло участвовать в стихах. Собственный голос, собственная интонация – это свет, маяк, по которому Эд отныне определял свою позицию. Завоевывать, мелькнуло у него в голове.
На секунду он спросил себя, присутствовал ли Крузо при омовениях. Спросил себя, видел ли он их всех, касался ли всех, омывал ли их своими ловкими руками или пользовался мочалками. Видел, как К. сидела в его раковине, в той, что для первичного мытья. Видел ее длинную безупречную спину, бесконечный ряд позвонков. Видел белые острые коленки перед грудью, руки, упиравшиеся в дно раковины. И видел Крузо, который ходил от раковины к раковине и раздавал новые кусочки мыла из «Палас-отеля».
Возле бункера не было ни души. Эд пошел в одиночку, чтобы проветрить мозги, но уже через несколько шагов декламировал волнам у своих ног. «Вот и осень настала, что сердце тебе разобьет» или «Don’t Cry For Me Argentina», шлягеры с магнитофонных пленок родителей.
Поначалу отец старался вырезать болтовню Яуха или Готшалька; несносная привычка модераторов «Радиошоу» говорить поверх музыки – отец страдал от этого, и ничто не могло смягчить его страдания. Сидя на корточках перед магнитофоном и положив один палец на «воспроизведение», а другой, давно сведенный судорогой, на ярко-красную клавишу «запись», он наклонялся всем телом к шкафу-стенке, и вселенная над ним искривлялась от напряжения пальцев. Обе клавиши нужно было одновременно погрузить в глубину бесценного «В-56» (позднее «В-100»), но Яух никак не желал умолкать. «Заткнись!» – рычал отец, он считал болтовню чистейшим издевательством. Потом, наконец-то, едва слышный щелчок, пленка приходила в движение, с обычной задержкой, отчего нередко терялась еще одна секунда: «…cry for me Argentina».
Входа не существовало, только щель, сквозь которую Эд проник в небольшое проходное помещение – кругом фекалии да клочья газетной бумаги. Но прежде чем снова выбрался оттуда, услышал голос. На береговой круче стоял Кавалло. Уж не шел ли он следом, спросил себя Эд, но отбросил эту мысль. Кавалло провел его наискось через луг к хранилищу, которое так густо облепили чайки, что его контуры только угадывались. Когда они свернули по дорожке в низину, птицы не спеша взлетели, а вместе с ними поднялся жуткий смрад, от которого перехватывало дыхание, густой, затхлый смрад гнили.
Между тем Эд услыхал шум. Вдобавок вроде как пение, но без голоса, скорее хриплое карканье, похожее на сиплые крики чаек.
– У них даже есть разрешение на выступления, – пояснил Кавалло, – от общинного совета.
Перед ними, в просвете между моренами, напомнившими Эду царские гробницы кельтов, сверкало море. Солнце уже клонилось к западу и начинало свою ежедневную закатную игру.
Люди, едва знакомые Эду, не в меру бурно поздоровались с ними, щека к щеке. Потом еще и щека Крузо.
– Ты где был?
– А что?
– Почему вы так поздно?
Эд хотел пошутить насчет своего полнейшего неумения ориентироваться, но Крузо тотчас его перебил:
– Будь добр впредь такого не повторять, Эд.
Вечер обернулся неразберихой из разных выступлений, выпивки и нервозной беготни. В центре стояла группа из четырех музыкантов, гитару и электроорган они подсоединили к старому автомобильному аккумулятору. Электроорган лежал на ветхом фибровом чемодане, возле которого сидел на корточках худой бледный парнишка, делано безучастно смотревший сквозь большущие сильные очки в пространство перед собой. В дюнной траве поблескивали бутылки: штральзундское, «Бикавер», «отрава», еще «коли» и «виви», насколько Эд мог разглядеть. Ударная установка была до половины зарыта в песок, а железная тачка служила барабаном. Эд узнал «Штерн», магнитофон кока Мике, его приспособили вместо гитарного усилителя. Неподалеку от музыкантов горел костер, дровами его обеспечивали несколько сезов, да так рьяно и добросовестно, словно именно в этом состояла важнейшая задача их жизни.
Эд чувствовал неудовольствие и легкое пренебрежение. Ему хотелось вернуться к себе в комнату. Там он будет ждать, только ждать – ждать К. Может, на сей раз они заночуют на воздухе, меж моренами, одну-две ночи, пока тараканий инсектицид… Кавалло сунул Эду бутылку «Бикавера».
Вокалист группы начал выступление, варварское и загадочное. Покатил по кругу хиддензейскую тачку, которую именовал «машина». При этом он то и дело таранил ею маленькую толпу собравшихся вокруг сезов, а они с криками и смехом бросались врассыпную. Порой кто-нибудь (на кого наехала «машина») падал в тачку, но быстро из нее выбирался. «Машина, машина, в союзе с богом моря…» – хрипел вокалист, похоже воспринимавший ситуацию куда серьезнее. На нем были потертые брюки из коричневой кожи, торс обнажен, только платок на шее да напульсник на левом запястье. Эд толком его не понимал. Большей частью он вроде пел про коктейль, который кто-то должен ему смешать; «Смешай коктейль, чтоб он унес меня отсюда» – скорее сипение и кваканье, без ритма, без мелодии. Эд стоял в полумраке за пределами желто-красного света, игравшего на танцорах, будто они – часть костра. Пахло потом. Эд чуял запах тараканов. Духота вернулась, и танцоры раздевались.