Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завелся давно, в тайной древности, этот вирус, и пошло-поехало. Сотни историков описали жизнь Наполеона, и не всё, но многое из написанного я прочла. Пыталась понять. Способность понимания, вообще-то, конечно, дефицит, но я стараюсь, стараюсь. Чего добивался этот человек? Он стал во главе оригинальной страны, надорвавшейся в социальных революциях и сильно сократившей национальный интеллектуальный запас путём отсечения человеческих голов от тела. Наличных французов никак не хватило бы, чтобы обеспечить сколько-нибудь последовательное и грамотное управление теми территориями, которые Наполеон собирался завоевать и частично завоевал. Как он представлял себе и представлял ли эту самую, желанную и возлюбленную, власть над миром? Как бесконечный парад войск? Чтобы с утра до вечера слышать «Ура императору!» на всех языках? Сколько лет? Бесконечно, всегда? И случайно ли в сумасшедших домах сидит такое количество мужчин, воображающих себя именно Наполеонами? Хочется собрать всех подобных «героев» мировой истории в единую кучку и ласково-ласково, как тяжелобольных, спросить их: ребятки, н у, а теперь, когда всё минуло и вы наигрались, навоевались, наплескались в крови, скажите, объясните – зачем?
Какого рода это удовольствие? Что вы думаете и воображаете, когда говорите о власти над миром, – вы, не имеющие власти над собственной жизнью? Когда вы умрёте? Кого вы полюбите? Какой цвет глаз будет у вашего ребёнка? Какая форма женских туфель войдёт в моду через пять лет? Не знаете. А берётесь управлять. То есть – уничтожать. За это вы попадаете на скрижали вашей истории, истории агрессии. И ваши историки пишут о солидных причинах, по которым надобно было лишить жизни столъко-то живых людей. Сколько именно, ведь никто никогда точно не знает. Исторические цифры приблизительны – тыщу туда, тыщу сюда. Батальоны нолей, не лезущих в голову. Нас-то, баб, я думаю, долгое время и в расчёт не брали.
А всё это нужно было учить и сдавать – ну, туда, куда мы сдаём всё выученное. Я зубрила, стараясь не вникать, да вникать и не просили, поскольку, в бытность мою школьницей, вся история человечества рассказывалась бегло и кратко, как печальный тяжкий сон, прерванный великой социальной революцией, после которой наступила власть справедливости и планомерного расцвета.
Здесь винюсь – соблазнилась я этим соблазном. Насчёт красных-прекрасных комиссаров, которые за счастье народа бьются. Там ведь хитро было, там чёрный кристалл кромешной лжи обрамляли золотые слова о братстве, свободе, бескорыстии, а в России всегда есть почва для этих семян, наверное, процентов пять-шесть населения всегда по природе, не по рассудку привержены к нестяжательству, к искомому труду на благо, чтоб от каждого по способностям, каждому по труду. Это основной принцип, значит, развитого социализма. Чем плохо? И церковь христианская об том же толкует и благоразумно прибавляет: но – не здесь.
Кстати, у родителей моих был в заводе цирковой номер – они при гостях просили меня, маленькую, спеть песню Булата Окуджавы «Надежда». «Я всё равно паду на той, на той далёкой, на гражданской, и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной». Фурор был полным – я пела, как запомнилось: «… и комиссары в пыльных членах…». Хорошая оговорка, характерная, но любила же я советские святцы – лет до шестнадцати хватило, – где командир полка бредёт по берегу, и след кровавый стелется по сырой траве, и страна огромная встаёт на смертный бой, в миру воспеты, кажется, все полезные профессии, а любовь может быть только настоящей. До сих пор тащусь от советских картин пятидесятых годов, где румяные юноши в неимоверно стильных пиджаках отстаивали перед ярой мордой быка-коллектива своё право на индивидуальные виньетки в хрустальной классике идеологии. Представляю себе, с каким ужасом смотрели подобные фильмы цепные псы империализма в своих гав-гарвардах, понимая, что в эти головы помещается только одна идея, и если срочно не внедрить туда вторую, конец всему.
Вообще на моих глазах в рекордный срок произошла удивительная мегадрама: полный исторический реванш отрицательных героев советского искусства. Все эти предатели, стяжатели, подлецы и жулики, которые плевали на общее дело и обустраивали свои животишки, все, кто запирал сало в тумбочку, спекулировал импортной техникой, воровал у дворянских старушек антиквариат, записывал дачу на жену и машину на тестя, кто в поте лица доставал дублёнки и варил джинсы на продажу, – все, до распоследнего эпизодического лица, восторжествовали в реальности. Социализм был сожран взбунтовавшимися отрицательными героями до основанья, под слабые замогильные стоны пыльных комиссаров…
От действительности несло, как от горящей помойки, но между ею и мной всё ж таки была фата-моргана. Я довольно рано поняла, что со мной что-то не так, что к настоящему советскому человеку не прильнёт в темноте кинотеатра неизвестное лицо, шепча на ухо что-то непонятно-ужасное, что ему не будут свистеть вслед ремонтные рабочие, что при виде его глаза папиного друга не нальются тяжёлым и вонючим маслом… Но в советскую фата-моргану меня брали, брали и такой, неправильной, ненастоящей! Мне было там место, среди воителей и строителей, я тоже могла оставить кровавый след на сырой траве, и не потому, что сдуру забыла вату, поехав с друзьями за город (гигиена советская никаких тампонов и прокладок знать не знала), а потому, что сражалась за светлое будущее человечества и что-нибудь повредила в борьбе. Как мне нравились герои! Как мне хотелось улыбаться по дороге на расстрел!
Это, в общем, было неплохим выходом – предрасстрельная улыбка, – поскольку героическое поведение, краткое и молниеносное, трудностей не предвещало, а вот что делать с изнурительным напряжением пола, терзавшим меня, я не знала совсем… И сейчас не знаю. И никто не знает. Какие тут могут быть советы, когда каждому и каждой достаётся своя природа, свой объём огня и воды, своя сила тяги, свой кусок первозданного хаоса? Кому-то ведь он вообще не достаётся, или так, крошки-искорки. Мне много досталось. Много. Целый дар – без объяснения зачем. Не ропщу, поскольку природа никогда и никому не объясняет своих даров.
Но сложилось интересное положение дел, при котором предполагалось некое моё развитие как существа, некий трудовой путь, где нужно было упражнять, а затем использовать имеющиеся способности – и чем их было больше, тем, очевидно, было лучше. Однако это нельзя было ни упражнять, ни использовать, ни обнаруживать даже. Девочки, которые соглашались это использовать, сразу и резко уходили в другой мир и оттуда смотрели на нас, оставшихся, как с другого берега и сквозь сон. Помню одну такую девочку, пышную, красивую, неглупую, звали её Ольгой, и было ей на момент отплытия на остров Цитеры четырнадцать лет, как она скучала на уроках, хлопала ресницами, и всё поправляла лямочки и бретельки, и лениво улыбалась, когда её вызывали к доске. Это была не девочка, не школьница, это была женщина для мужчин, и какой смешной, дурной, ненужной игрой казалось ей всё вокруг.
Женщина для мужчин. Для всех мужчин? На телах наших не стоит никакого клейма, никаких знаков предназначенности, особых отметок и указаний к применению. При всём разнообразии очертаний мы одинаковы. А потому обычная злость мужчин насчёт того, что, дескать, непонятно, чего она ломается, когда для этого и создана, справедлива. Это абсолютно непонятно. Я этого не понимаю.