Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подумал было купить мороженое, но обнаружил, что не могу вынуть из кармана мелочь, руки двигались парализованно и казались невесомыми. Продавщица смотрела в мою сторону недовольно, но в то же время без материальной злости, как смотрят на сквозняк, не умея определить его причины. Так же, как я скоро понял, воспринимали меня и остальные, некоторые даже отталкивали и морщились, но тут же свою досаду направляли на кого-нибудь другого. Никто не желал со мной состязаться и, встретившись взглядом, отворачивались.
Ко всему этому я с опозданием осознал, что у меня пропал голос. В горле был спазм, похожий на комок нетающей сахарной ваты.
Трамвай, гоня перед собой клубы тополиного пуха и сверкая стеклами, визгливо затормозил, когда я в задумчивости переходил улицу. При этом ни вагоновожатый, ни посыпавшиеся пассажиры не отпустили в мой адрес ни одного изречения, будто я был предметом, не стоящим какого-либо сердечного изъявления чувств. Я понял, что и при крайних обстоятельствах меня сейчас не приняли бы даже в драку.
Миновал площадь, подхожу к нашему семейному магазину. Вижу, в стороне, на одной из бетонных плит, лежит женщина. Укрыта зимним пальто по голову и как будто спит.
У меня подозрение самое ужасное. Стал делать движения невесомыми руками, привлекая внимание, а у самого подойти к женщине не получается — ноги идут почему-то кругом, и я снова оказываюсь на прежнем месте. А многолюдно!
Тут виденный уже мной старик в вельветовом пиджаке и с нафабренными усиками подходит к женщине и осторожно стягивает пальто.
Лицо — не могу описать. Синее, красное, не природой исковерканное. Приподымается безразлично, ни о чем не просит и снова по-детски щекой к плите.
Слава Богу, не матушка. И платка у нее такого нет.
Иду дальше, а сердце все равно неспокойно. Пойду домой, думаю, чего уж там выяснять чин теперешнего моего положения? Смешно даже! В крайнем случае, поругаемся. Зато буду спокоен насчет матушки.
И тут новая несуразность. Прохожу кондитерское кафе «Еж», мексиканский паб, круглосуточный магазин в низке, но за углом нахожу не свой дом, а скверик с детской площадкой, который, изогнувшись, можно увидеть и из нашего окна, только он располагается дальше, почти у ворот школы. Мне, стало быть, надо идти в обратную сторону. Иду, места всё знакомые, вплоть до граффити Silentium и Аральского моря на асфальте, заблудиться невозможно, но на этот раз утыкаюсь в фитнес-клуб «Дифирамб». Заведение известное, здесь происходят тинейджеровские посиделки с гитарами, когда большая часть баров закрывается. Но как я завернул к нему, не переходя канала? Спросить ни у кого не могу, да и стыдно спрашивать.
Присел на иву, дряхлую, корявую, пригнувшуюся к земле. Никто ее старости не уважал, дупло давно служило и скамейкой, и пепельницей, и урной. Присел, закурил. Думаю, не вернуться ли на радио? Там, по крайней мере, меня имеют в виду, ищут. Какие-никакие, а все же свои.
Из соседнего двора донесся запах шавермы. Перекусить, что ли, хотя особого голода и нет. Кое-как добыл из кармана деньги, взял рулет и хотел уже вернуться к иве, потому что скамейки давно из города исчезли, стариков потихоньку выживали, но тут стоящий за мной неандерталец с васильковыми глазами положил мне на плечо руку:
— А ну возьми мелочь!
Я поблагодарил его жестом и сгреб с дощечки забытые монеты. От неандертальца пахло круглосуточным запоем, васильковые глаза потемнели:
— Не бунтуй!
Зреет, зреет народный гнев. Глядишь, и я, несмотря ни на что, стану заметной мишенью. Нечего демонстративно мелочь разбрасывать на глазах у малоимущих! Я почувствовал что-то вроде комплекса кающегося дворянина и еще раз благодарно посмотрел на своего врага — все же разглядел меня, а мои душевные происшествия никогда не отвлекут его от главного.
Вечер уже планировал в небе и накрывал тенью улицы. Я шел куда глаза глядят, без единой мысли в голове, даже без мысли о ночлеге.
Вдруг вижу, старушка на той же плите, с ладонями, подложенными под щеку. Меня снова подозрение взяло. И в это время к старушке подходит моя жена Лера, маленькая и тонюсенькая, как церковный огарок. Но осанку держит, в белой какой-то незнакомой мне блузке.
Снимает она со старушки пальто, мама приподымает голову и моргает глазами, что у нее давно обозначает: плачу. Лицо, надо сказать, уже не такое испорченное, но главное, глаза — не обознаться. Узнал и платок ее, синий с петушками, другой вязки.
— Как же это вы? — говорит. — Вторые сутки здесь лежу.
— Да что вы, мама, — отвечает Лера, — вы только утром вышли и пропали без вести.
— Ну как же утром? — опять. — Мне ночью сторожиха молоко приносила, хлеб в рот засовывала и щепочки раздувала.
У меня слезы текут беззвучно, как в детстве, когда представлял, что умру, и смотрю уже на жизнь со стороны. Странно, что этот аппарат во мне не отключили.
Мама с Лерой пошли к дому, я следом. Пойду следом, так они меня и выведут. Не было бы счастья, как говорится.
А у нас на самом переходе для удобства остановку маршруток устроили. Ну, люди сочувствуют несчастью, очередь клонится в сторону, пропускает моих. Однако при моем приближении стоит неприступно, пытается даже вокруг обвиться. Тут автобус подошел, все заволновались и стали по ошибке затягивать меня с собой. Длилось это несколько мгновений, я вырвался, бросился к мостику через канал и наткнулся на заграждение. Рабочие набивали свежие доски, а срединная часть моста была еще скелетом. Значит, мои пошли в обход. Оглянулся — никого. Неужто до другого моста успели дойти и его одолеть? Это при их-то шаге.
Я посмотрел с минуту на свирепо дерущихся голубей и пошел, условно говоря, в обратную сторону. То есть никуда. В общем, думаю, это, наверное, и есть асимметричный ответ тому, кто имел глупость полагать, что может быть для кого-то смыслом жизни (неуклюжая получилась фраза, но — некогда).
Всякий, кто, возомнив, грезит при свете дня о высших сферах, неизбежно наталкивается на общие места обыденной жизни. Это и есть ее, обыденной жизни, иронический ответ. Все нормально. Как бы только напоследок не изваляться в сардонической истерике. Как только поймешь окончательно, что ты не князь, не плод чистописания золотого века и что диагноз твой не высокий, а обыкновенный, медицинский, тут и поманишь зрителя и уж с ним церемониться не станешь.
Ноги сами вели меня на радио. Зачем? Бог знает. Горбатый не думает ведь о своем горбе. Что там еще для меня придумали, какие расставили капканы и унижения, а идти мне все равно больше некуда. Может, это и есть последняя моя дорога.
Вспомнил, как шел сюда чрезвычайным грозным октябрем, когда был поднят по тревоге около полуночи. Боялись, что Москва вот-вот прекратит вещание и мы станем единственным островом свободы. Войска якобы уже двинулись от Большого дома, надо было успеть до осады.
Москву, правда, не отключили, но и мы трындели всю ночь индивидуально срывающимися и сверхъестественно справедливыми голосами. Облако красно-коричневой чумы вновь нависло над отчизной.