Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аскольд включил воду и встал под душ. Тот обжёг уставшее тело ледяной влагой, окатил с головы до ног будоражащей, неуёмной жаждой жизни, переключая сознание с обречённости на неподсудность.
«Жалко Нюру. Столько лет она отдала мне… Да что там лет…, жизнь отдала. Живёшь вот так…, идёшь по головам, примерзая ступнями к остывшим телам…, отрываешь холодеющие пятки с болью и кровью, с кусками омертвевшей кожи на них…, несёшь с собой по жизни как зарубку, как предостережение, по ходу прививаясь либо сочувствием к чужой боли, либо привычкой, дежурным уколом новокаина в сердце. Идёшь… и не можешь остановиться. Ну, почему я? Зачем оно мне? Отчего запечатлено на лбу моём клеймом и висит как проклятие – «Прожить, врага не потревожив. Прожить, любимых погубив…»? Почему я такой?!…
Слава Богу, что я такой… Жить одним долгом, одной лишь памятью? Всегда иметь счастье, любовь, безумие первого поцелуя только в виде пыльного альбома с пожелтевшими от времени фотографиями? Ловить кайф и умиление, пересматривая их и касаясь трясущимися от невзначай навалившейся старости пальцами? Воспринимать жизнь в прошедшем времени…, довольствуясь и даже гордясь некогда ярким и значительным БЫЛО, но панически пугаясь, избегая, уклоняясь всячески от случайного проникновения в мозг и сердце ужасающей мысли НИКОГДА БОЛЬШЕ НЕ БУДЕТ? Лучше похороните меня заживо, но не заставляйте жить замертво. Я честно пробовал…, пытался…, старался изо всех сил быть как все… Ну ведь, правда же, старался… У меня даже начало получаться! Я уже привыкал и даже начал отращивать животик… вместо крыльев… Разве я виноват, что … воскрес?! И разве это честно, воскресив, вернув мне крылья, не давать взлететь? Я хочу и буду летать, чего бы это ни стоило! И пусть меня называют сказочником, фантазёром, безумным романтиком, водящим по реальному миру армию красивых, но пустых бредней… Пусть. Но я всего лишь послушный раб Красоты и Любви, предпочитающий власть их над собой превыше любой другой власти. Простите меня все, кого я больно задел жадным взмахом новеньких крыльев… Они же есть у меня, не нести же их снова в ломбард. Простите, я не могу иначе… не умею просто».
Он закрыл кран. Обильный дождик душа сначала поредел изрядно, потом скумокался до тонкой струйки и, наконец, вовсе повис последней прощальной капелькой на лейке. Аскольд вытерся мягким махровым полотенцем, оделся и, выдохнув решительно вместе с воздухом оставшиеся сомнения, вышел в гостиную.
Компания всё ещё пребывала за столом. Завтрак уже закончился, и люди просто по-семейному беседовали, отдыхали. Богатов присоединился, заняв свободный стул перед тарелкой дымящейся овсяной каши с медленно тающим, растекающимся от центра к краям тарелки кубиком жёлтого сливочного масла.
– Приятного аппетита, Аскольд Алексеевич, – сладко улыбаясь, пожелал Пётр Андреевич. – У нас сегодня английский завтрак, овсянка. Нюра решила приобщить нас к британскому этикету.
И Берзин, изображая лорда с островов туманного Альбиона, заговорил по-английски. Должно быть, рассказ его был остроумен и преисполнен тонкого английского юмора, потому что рассказчик постоянно улыбался, а под конец вообще разразился громким заразительным смехом. Только веселье его не передалось остальным членам компании, потому, видимо, что никто не владел языком в той же степени.
– Это старый английский анекдот, – пояснил Пётр Андреевич, – исключительно своеобразный британский юмор, для нас русских часто не понятный, но в высшей степени тонкий, с эдаким перчёным подтекстом.
И он пересказал анекдот по-русски.
– Один джентльмен приходит к другому и, не говоря ни слова, проходит прямиком в спальню. Через пять минут он выходит и говорит с претензией: «Сэр, Ваша жена была сегодня возмутительно холодна!!!». «Да она и при жизни не отличалась темпераментом, сэр».
Старушки тихонько захихикали, супруга Берзина улыбнулась одними губами, а Богатов пристальнее уткнулся в свою тарелку.
– Чего это Вы, Аскольд Алексеевич, нынче такой невесёлый? – участливо поинтересовался Пётр Андреевич, недовольный реакцией на анекдот. – Спали плохо? Или случилось что? – он протянул руку к центру стола, взял из вазочки конфетку, развернул обёртку, положил конфетку в рот, а фантик аккуратно сложил в махонький ровненький прямоугольничек. – Вы же хотите стать писателем…, стало быть, должны понимать английский юмор.
– Я не хочу стать писателем, – спокойно ответил Аскольд.
– Как это? – изумился Берзин. – Почему не хотите?
– Потому что я УЖЕ писатель.
Минут пять все молчали. В просторной гостиной с камином было слышно лишь тиканье часов, свист закипающего на плите чайника да стук ложкой о тарелку доедающего кашу Аскольда. Нюра собрала грязную посуду, отнесла её в мойку и вернулась к столу, чтобы налить мужу свежего дымящегося чая на пахучих травах.
– А вот ещё анекдот. Русский, – вновь заговорил Пётр Андреевич. – Встретились два приятеля. «Привет, Вася, почему ты такой грустный?». «У меня сын родился». «Так это же хорошо, тебе радоваться надо!». «Всё так, да про это моя жена узнала!»
Берзин опять разразился смехом, захихикали старушки, сдержанно улыбнулась супруга рассказчика. Аскольд поперхнулся обжигающим глотком.
Нури поставила чайник на деревянную подставку и спешно вышла из столовой.
Человек должен любить. Это его непременное, отличительное от всех земных тварей качество. Он не может не любить, и в первую очередь Бога, как Творца, как неисчерпаемый источник, подаривший ему это бытие, как своё высшее, беспредельное Я. Да разве возможно подобрать слова, питающие Любовь человека к Богу?!
Он должен любить себя, как единственное отражение создавшего и созидающего по сей день всё благое, доброе. Он должен любить своё творчество, как естественное продолжение, развитие творчества Всевышнего, разбившего виноградник и отдавшего его виноградарям, возделывающим этот мир, познающим через то себя в мире, открывающим тем самым самого Бога – через создание к Создателю, никак не наоборот.
Он должен любить людей, как огромное, бесконечно глубокое разнообразие своего собственного Я, разделённое на всех ради лучшего, насколько возможно более полного познания себя самого.
Наконец, он должен любить Женщину, как свою лучшую половину, своё неотделимое, плоть от плоти второе Я, без которой сам он неполноценен, незакончен, убог.
И Женщина здесь главное. Он изшел из неё, в неё и стремится неистово, как очумелый. Она же, получив при сотворении от естества его своё бытие, пригвождена определением Божьим к отданию долга, даруя человеку жизнь от природы своей, неизменно вновь и вновь впуская его в себя, вживляя его в себе. И этот круговорот бесконечен, долг сей преизвечно неоплатен,… И сладок, будто манна небесная, дарующая каждому его любимый, вожделенный вкус. Вот ведь чудо!
Воистину Любовь – величайший из даров Божьих человеку. И как, скажите на милость, не научившись любить одну единственную, уникальную, самую родную, близкую и, что особо важно, любящую Женщину, возможно возлюбить такое разнообразное, противоречивое, далёкое, часто непримиримое само в себе и оттого враждебное тебе человечество? А не любя Человека, которого имеешь рядом каждый день жизни, как сможешь любить Бога, которого не знаешь вовсе. Которого часто и не хочешь знать?[46]Только в Любви человек полноценен и всемогущ, лишь в ней он свободен, неподсуден. По большому счёту он вообще никому ничего не должен, потому как долг – принудительная мера для того, кто не хочет. А человек именно хочет любить, и уже потому только он Человек.