Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Летние каникулы Ван проработал под руководством Темкина в прославленной чусской клинике над задуманной с размахом, но так и не завершенной им диссертацией «Терра: явь анахорета или коммунальная греза?». Он опрашивал несметных невротиков, среди которых присутствовали артисты варьете, литераторы и по меньшей мере трое наделенных незамутненным умом, но «павших» духовно космологов, не то состоявших в телепатической стачке (они никогда не встречались и даже не знали о существовании друг друга), не то и вправду открывших – никто не ведал где и как (посредством, быть может, неких запретных «взводней») – зеленый мир, кружащий в пространстве и спирально плывущий по времени, мир, в категориях материи-сознания неотличимый от нашего и описываемый ими в столь же дотошных деталях, в каких три человека, видящие одну и ту же улицу из трех разных окон, могли бы описать затопившее ее карнавальное шествие.
В свободное время он предавался разнузданному распутству.
В августе известный лондонский театр предложил ему контракт на утренние и вечерние выступления во время рождественских каникул плюс выступления по уик-эндам во всю остальную зиму. Он с радостью согласился, поскольку испытывал жгучую потребность как-то отвлечься от своих опасных занятий: в особого рода маниях, обуревавших пациентов Темкина, таилось нечто заразительное для молодых исследователей.
Слава Маскодагамы не могла не достичь и американского захолустья: в первую неделю 1888-го газеты Ладоры, Ладоги, Лагуны, Лугано и Луги опубликовали его фотографию, – правда, лицо закрывала маска, однако ни любящего сродича, ни преданного слугу она обмануть не могла; впрочем, сопутствующий снимку репортаж перепечатан не был. И то сказать, макабрический трепет, сопровождавший удивительные выступления Вана, не смог бы передать никто, кроме поэта, и только поэта («в особенности, – как выразился один остроумец, – принадлежащего к группе „Черная Башня“»).
При поднятии занавеса сцена оставалась голой; затем, едва сердце замершего зрителя успевало отсчитать пяток ударов, нечто огромное и черное вылетало из-за кулис под дробь дервишевых барабанов. Мощь и стремительность его появления так сильно потрясали присутствующих в зале детей, что и долгое время спустя, во мраке облитых слезами бессонниц, в слепительном блеске буйного бреда, нервные мальчики и девочки заново переживали, добавляя кое-что от себя, нечто схожее с «дородовой дурнотой» – ощущением бесформенной мерзости, свиста неописуемых крыл, невыносимого расширения жара, пещерным дуновением пышущего со страшной сцены. Туда, в это залитое пронзительным светом, выстланное кричащим ковром пространство, вырывался великанского роста (полных восемь футов) мужчина в маске, выбегал, твердо ступая ногами в мягких сапожках вроде тех, в каких пляшут казаки. Просторный черный мохнатый плащ, то, что называется «бурка», облекал его silhouette inquiétante (таким описала его сорбоннская корреспондентка, все эти вырезки нами сохранены) от шеи до колен или от тех и до тех частей его тела, которые оными выглядели. На голове гиганта красовалась каракулевая папаха. Верхнюю часть заросшего густой бородой лица скрывала черная маска. Некоторое время этот неприятный колосс самодовольно прохаживался по сцене, затем кичливая поступь сменялась тревожной побежкой запертого в клетку безумца, затем он принимался волчком кружиться на месте, и наконец, под лязг оркестровых цимбал и вопли ужаса (вероятно, поддельного) на галерке, Маскодагама подскакивал, переворачивался в воздухе и вставал на голову.
В этой пугающей позе, с папахой в качестве псевдоподной подошвы, он, несколько попрыгав вверх-вниз, точно клоун на одноногой ходуле, вдруг разваливался на составные части. Между голенищами сапог, еще надетых на вытянутые вверх руки, появлялось лоснистое от пота, улыбавшееся лицо Вана. В тот же миг его настоящие ноги сдирали с себя и пинком отбрасывали подложную голову в помятой папахе и бородатой маске. От волшебного преображения «у публики спирало дыхание». Справясь с ним, она разражалась отчаянными («оглушительными», «бурными», «ураганными») рукоплесканиями. Ван прыжком исчезал за кулисами – и в следующий миг возвращался, уже в черном трико, танцуя на руках джигу.
Мы уделяем так много места описанию его номера не оттого только, что артистов варьете, принадлежащих к племени «эксцентриков», забывают особенно скоро, но и потому, что нам хочется понять причину, по которой этот номер так волновал самого Вана. Ни чародейский «кэтч» на крикетном поле, ни грандиозный гол, забитый им на футбольном (в обеих великолепных играх Ван выступал за сборную колледжа), ни еще более ранние телесные триумфы (вспомним хотя бы самого здоровенного из задир Риверлэйна, которого он отмутузил в первый же день в школе) не принесли Вану удовлетворения, и отдаленно схожего с испытанным Маскодагамой. И дело тут не только в непосредственном ощущении горячего дыхания достигнутой цели, хотя, будучи уже человеком весьма преклонных лет и оглядываясь на жизнь, полную непризнанных свершений, Ван с насмешливым наслаждением – даже большим, чем узнанное им в описываемую пору, – вспоминал вихрь банальных восторгов и вульгарной зависти, на краткое время овивший его в молодые года. По природе своей это наслаждение принадлежало скорее к тому же порядку вещей, что и извлеченное им много позже из самому себе поставленных, несосветимо сложных и по внешним признакам абсурдных задач – из попыток В. В. выразить нечто, влачившее до выражения лишь сумеречное существование (а то и вовсе никакого не имевшее, оставаясь иллюзией попятной тени этого неотвратимо зреющего выражения). Как Адин карточный замок. Как попытка поставить метафору с ног на голову, не ради одной только трудности трюка, но из потребности воспринять в обратной перспективе низвергающийся поток или восходящее солнце: восторжествовать, в определенном смысле, над «ардисом» времени. И потому упоение, с которым молодой Маскодагама одолевал гравитацию, было сродни восторгу художественного откровения, решительно и естественно неведомого простоватым критическим оценщикам, бытописателям, моралистам, мелочным торговцам идеями и им подобным. На сцене Ван производил фигурально то, что в позднейший период жизни производили фигуры его речи, – акробатические чудеса, никем не жданные и пугавшие малых детей.
Не следует сбрасывать со счетов и чисто телесное удовольствие от рукохождения, и павлиные пятна, оставляемые ковром на его танцующих голых ладонях, – отражения пышно окрашенного исподнего мира, первооткрывателем которого ему еще предстояло стать. В последнем турне Вана его номер завершался танго, для которого он получил партнершу, кабареточную танцорку из Крыма в коротком искрящемся платье с низким вырезом на спине. Танцуя, она пела по-русски и по-английски:
Хрупкая, рыжая «Рита» (подлинного ее имени он так и не узнал), хорошенькая караимка из Чуфут-Калэ, где, как она ностальгически рассказывала, распускается меж голых скал желтый кизил, обладала странным сходством с Люсеттой, какой та должна была стать лет десять спустя. Танцуя, Ван видел лишь ее серебристые туфельки, кружившие, проворно переступавшие в такт движеньям его рук. Он наверстывал упущенное на репетициях и однажды вечером заикнулся о любовном свидании, но услышал в ответ гневную отповедь, – она сказала, что без ума от мужа (того самого гримера), а Англию ненавидит.