Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В остальном Ритон продолжал следовать своей несчастной судьбе, которая никогда не вывела бы его из ужасающей нищеты, заключенной в прекраснейший сосуд. Когда он завербовался, у него еще сохранилась очаровательная мордашка, а жизнь его уже была чудовищна. Пусть вспомнят, как он, усталый, отвязал кота, сунул его в брезентовый мешок, завязал мешок и изо всех сил принялся молотить молотком по этой отвратительной, таинственной, вопящей массе. А кот жил. Когда Ритон решил, что размозжил коту голову, он вытащил животное из мешка; кот еще содрогался. В конце концов он повесил его на гвоздь в стене и разделал. Работа была долгой. На время исчезнувший голод вновь правил бал в Ритоновом желудке. Кот еще не остыл, от него шел пар, когда Ритон вырезал у него два окорочка и принялся их варить в гусятнице. Так и не убрав с глаз изувеченные останки, вывернутую, как перчатка, окровавленную кожу, он проглотил несколько полусырых кусков кошатины, притом без соли, которой не оказалось, и с тех пор Ритон почувствовал присутствие в нем кошачьей сути, она отметила его тело, а если точнее, живот, как те звери, что в давние времена вышивали на платьях благородных дам. Из-за того ли, что котяра был болен либо стал таковым и почти взбесился, претерпевая смертную муку, или же потому, что его мясо приготовили слишком свежим, еще дымящимся, а может, в силу того, что битва с ним измочалила мальца, но ночью Ритон очень мучился животом и головной болью. Он порешил, что отравлен, и вознес коту жаркие моления. А наутро записался в ополчение. Мне приятно знать, что он был отмечен подобным клеймом в самом интимном закутке своей плоти, отмечен королевской печатью голода. Движения у него были до того стремительные, а подчас он все делал с такой ленцой, что иногда ему самому казалось: в нем злобствует кот, которого он несет в своем чреве и нес уже тогда, когда встретил Эрика. Позже Эрик поведал мне, что в Берлине собаки скалились ему вослед, когда им овладевала явная или тайная ярость:
— Собаки тогда подходят меня обнюхать. Они прыгают вокруг меня и стараются укусить.
Если Эрик становился для собак своего рода зверем, внушающим раздражение, как еж или жаба, то и Ритона присутствие в нем кота заставило предположить, что он переродился, его природа исказилась и от него исходит кошачий запах.
«Этот парень, — думал он, ощущая спиной грудь Эрика, — этот парень должен унюхать…» Его глаза не знали покоя и казались почти черными.
……….
Похоронная процессия снова тронулась в путь. Добравшись до вырытой могилы, кюре прочитал еще несколько молитв, мальчики из церковного хора вторили ему, а потом могильщики опустили маленький гробик в яму и быстро зарыли. Катафалк уехал, увезя кюре. Мальчишки из хора отошли за чей-то гранитный склеп, расположились на траве и принялись подкреплять силы принесенными из дома бутербродами с колбасой. На месте остались только оба могильщика и служаночка; она на мгновение замерла перед могилой, в позе завирушки, когда та, бешено работая крылышками, странно зависает перед веткой на одном уровне со своим гнездышком, разглядывая галдящих в нем птенцов. Ее сбивает с толку великая нежность. «Какая-нибудь хищная птица могла бы ее схватить», — подумала о птичке служаночка. Она летала. И учила летать. Молитва еще трепетала в ее сердце, и душа отлетала «на крыльях молитвы», как говорят в таких случаях. Она ласково советовала своей девочке набраться смелости, звала ее на край гнезда. Она разложила на составляющие движения своих крыльев, давая мертвому ребенку первый урок. Затем сняла шляпу, положила ее на землю и уселась на надгробный камень рядом со свежей могилой. Так как она не плакала, могильщикам было невдомек, что это мать девочки. Один из них проговорил:
— А сегодня жарковато, не правда ли? Июль нынче, как в Алжире.
Он наивно обернулся к своему товарищу, но сам тон его голоса выдавал, что адресовался он именно к служанке. Засунув руки в карманы и ссутулившись, он ударил пяткой в звонкую сухую землю.
— Да, жарко — не то слово! — откликнулся другой. И так подмигнул напарнику, что можно было заключить, будто в его ответе крылся глубокий невысказанный смысл.
— Для овощей как раз впору, вот только воды бы побольше.
— Я бы не отказался и от винца, а ты?
Они оба от души посмеялись, и первый, кто заговорил, здоровенный детина лет тридцати, темноволосый, с закатанными по локоть рукавами рубахи, игривыми глазами и белыми зубами, стряхнув рукой веночек с камня, служившего сиденьем для служаночки, уселся рядом с ней.
— А у вас, крошка, усталый вид.
Она вроде как улыбнулась, хотя от изнеможения это выглядело гримасой. В отличие от всегда сурового Поло, Ритон умел улыбаться. По природе он был склонен к радости. Часто, когда он демонстрировал свои жесты, такие прекрасные, просто исключительно прекрасные, например оседлывал велик и лихо трогался с места, налегая грудью на руль, или облокачивался на балюстраду, или с этакой небрежностью поглядывал на девиц, или одергивал свой костюмчик, видевшие его прохожие, остолбенев, долго не сводили с него глаз. А если к тому же он знал, что за ним наблюдают, прекрасное настроение вызывало на его лице улыбку. Посмеиваясь, он начинал слегка позировать и сводил все к чистому кокетству. Но вернемся к нашей служаночке. Эта книжка искренна, и потому в ней есть доля шутки. Как колеблющимся в сумерках шелковым штандартом с орлом на золоченом острие, я размахиваю над головой смертью моего героя. Ни одной слезинки не выкатилось из моих глаз. Напротив, застарелая боль отодвинулась как бы за зеркало, и, хотя мое сердце еще волнуется, страдание уже не способно ранить его до крови. Но хорошо уже то, что мой траур, выказав глубинную ничтожность, триумфаторствует во внешних своих атрибутах. Так пусть же он даст мне повод описать прекрасную и жестокую историю, в которой мне будет позволено еще маленько помучить мамашу Жана и его девчонку.
Всякая гримаса, если ее тщательно исследовать, состоит из множества мелких улыбочек, как цвет многих лиц на портретах составлен из массы разноцветных мазков. Именно такой набор улыбок и увидели могильщики на лице служанки. Она им не ответила. Она все еще издавала какой-то беззвучный шепот, уже не совместимый с мыслью: ни с тем, что саднит сбитая ступня, ни с тем, что мадам уже, наверное, убирает со стола.
— Ты что, не видишь: у нее горе, — укоризненно проговорил второй могильщик.
— Да нет, милая дамочка, смерть — это так, пустяки. Уж мы-то знаем. Мы тут всякого повидали.
Он положил ладонь, еще запачканную землей, но широкую и красивую, на колени, обтянутые черным платьем. Такое откровенное равнодушие совершенно парализовало — она бы теперь выдержала все, даже если бы ее придушили, — и отозвалось в ней лишь упреком небесам:
«Что тут говорить! Пришел ее час, вот и все!»
А могильщик меж тем осмелел. Его рука уже приобняла ее за талию. Служанка не сделала и слабой попытки высвободиться. Второй, увидев в этом признак доброго расположения, уже пожалел про себя, что не присоседился вовремя, и уселся на тот же камень с другого ее бока.
— Эх! — воскликнул он, смеясь. — Хорошая была девчушка! — И обнял рукой служаночку за шею, привлекая ее к своей груди. Разумеется, она куда-то обратилась с какой-то беззвучной мольбой, но не нашла ни единого словечка, чтобы высказать это вслух. Внезапная бойкость приятеля взбудоражила первого могильщика, он наклонился и чмокнул ее в щеку. Оба, смеясь, еще больше осмелели и продолжали ее тискать. Перед равнодушной могилой она позволяла им нагло себя хватать, задрать платье, грубо лапать ее бедную неотзывчивую киску. Боль сделала ее безучастной ко всему, даже к самой этой боли. Она чувствовала, что дошла до точки и наконец сможет улететь с этой грешной земли и податься неведомо куда. И страдание это, превосходящее само себя, было связано не только со смертью ее девочки, а со всеми тяготами жизни женщины и служанки, всеми тяготами земными, навалившимися на нее в этот день, ибо похоронная церемония по крохам извлекла из нее на Божий свет все эти горести, впрочем, подобные церемонии только на то и способны. В том и цель магического действа, чтобы поляризовать на себя и свою машинерию все причины надеть траур, и любое проявление жизни в этот день вело служаночку к смерти. Она думала немножко о дочери, а немножко о собственной жизни. Руки мужчин сталкивались под ее юбкой. Оба громко ржали, и нередко их смех переходил в какой-то хрип, когда желание начинало их очень уж разбирать. Трахать ее им не очень-то и хотелось. Они скорее играли с ней, как с послушным животным, и во время игры, чтобы дело приняло законченный вид, надели ей на голову веночек из стеклянных жемчужин, который темноволосый пришлепнул к ее темени и напялил поглубже, а его дружок добавил еще шлепок, отчего веночек сполз на ухо, где и остался до вечера, подобно лихо сдвинутому набекрень матросскому берету, кепчонке на голове шпанистого подростка или черной пилотке фрица. Если бы ее попотчевали в зад прямо на могилке, я был бы очень доволен.