Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Румянец на ваших щечках — это признание.
Поло не понял. Вернее, плохо понял, поскольку слова «румянец», «щечка» принадлежали литературе или нежным речам тетушек. Он сглотнул слюну. Странная сухость обожгла краешки век. Но глаз он не опустил.
— Рассказывайте всё!
Это приказание прозвучало очень сухо. Поло даже не моргнул. Немецкий офицер начал терять терпение.
— Вы понимаете, чем для вас может обернуться ваше молчание?
Наконец мало-помалу его замешательство приняло более определенный вид, чтобы затем развеяться. Поло познал стыд объяснения немецким офицерам, что на этой карте в каждом городе помечено место встреч для пидоров, куда он направлялся или собирался направиться, чтобы попотрошить самых доверчивых. Его направили в концентрационный лагерь в Руйе. Но прежде ему пришлось присутствовать при тюремном бунте. От трудов, заключающихся в том, чтобы спасать человека, противопоставляя его другим людям или ему самому, прибегая к своим декретам, к своему Священному Глаголу (уничтожив документ, официально подтвержденный печатями), судья почувствовал себя в полном изнеможении и одновременно преисполнился великой гордости, ибо осмелился на царственный жест, исполнил, притом блистательно, свою работу, не имея иных свидетелей, кроме уличного воришки (хотя, конечно, в глазах конвоира он совершил преступление, и тот уже задавал себе вопрос: поможет или повредит его повышению, если он об этом обмолвится кому следует), и это все заставило его содрогнуться, испытав нечто похожее на стыд, но стыд, смешанный с немалой толикой упоения: он ведь только что отобрал все у людей и отодвинулся от них так далеко, что не мог не попытаться возместить это неким залогом, и вот внезапно, почти что мистически он взвалил на себя этот грех, притом путем хитроумных заключений и мыслительных уверток снял его же с плеч полицейского агента. А посему его преступление, сиречь донос, оказалось следствием его повышенной гуманности. И ни одно из его действий не повлекло угрызений совести.
……….
Однако жизнь в квартирке, куда я стал вхож, не обходилась без трений. Когда после приглашения я пришел в назначенный день, мамаша Жана вырядилась с неловкой тщательностью, свойственной некоторым толстым и грубоватым женщинам. К полудню ее ненависть к служанке еще не остыла. Она дожидалась Эрика, слонявшегося по своей комнате.
— Служанка, служанка! — едва слышно бормотала она. — Ну да, она дала себя нафаршировать Жану, но мне-то что за дело? Я вот — «Мадам».
Она постелила скатерть, поставила на белую скатерть тарелки белого фарфора с тоненьким золотым ободком по краю, а перед тарелками — бокалы с выгравированными в хрустале цветами. Сейчас она расставляла приборы. Она услышала, как хлопнула дверь кухни. Это был мальчик, приносивший им продукты. Раньше, чем он положил на стол из сосновых досок свои корзиночки, она прокричала:
— А хлеб? Вы никогда не приносите хлеба. Пойдите за ним!
Собственный голос ее ужаснул. Ярость, заставившая ее на десять секунд неподвижно застыть, ломкая, как стекло, и направленная против мертвого сына, овладела ею целиком. Это было бешенство от невозможности приклепать неделю тюремного заключения поставщикам. Она пришла в себя не сразу.
«Я буду выглядеть слишком нервной за столом», — сказала она себе. Она вернулась в комнату, где с утра не открывала окон, и некоторое время лежала там, вытянувшись на постели, на кружевном покрывале, дав выход всем газам, которые сгустились над ней, расположившись слоями и постепенно по мере старения меняя запах. Вдруг она услышала, как кто-то ходит в столовой, и шаги приблизились к ее спальне. Во мгновение ока она поняла, что любовник обнаружил дверь открытой. Она пришла в ужас от мысли, что, войдя, он учует этот запах: «Он брезгливо отшатнется!»
Мысленно она увидела, как он зажимает ноздри пальцами и, делая вид, что задыхается, пошатываясь, выходит. И явственно услышала его слова: «Да здесь мухи дохнут!» Она решилась было разбрызгать духи, но, чтобы их достать, нужно время… И они, возможно, не уничтожат запах. В двери торчал ключ, и мамаша Жана прыгнула к нему и хотела щелкнуть замком как раз тогда, когда Эрик, постучав, повернул дверную ручку.
— Не входи! Нет, не входи! — выкрикнула она.
Она даже придержала дверь носком розовой атласной туфельки.
— Но, дорогая… открой! Открой… это я…
Любовник недоуменно напирал и чуть не оттеснил ее, но она налегла еще пуще, и ей удалось повернуть ключ.
— Не понимаю… не понимаю почему… Что происходит, Боже мой, что случилось?
Перед той дверью Эрик произносил те же слова, что и я пред священным для меня трупом. Смерть затворила дверь. Напрасно я спрашивал себя, вопрошал смерть со всевозможными предосторожностями в голосе, эта гигантская и при всем том идеальная дверь таила от меня свой страшный секрет, и только из окна просачивался хотя и очень легкий, но тошнотворный запах, в котором плыл труп, запах удивительно тонкий, что заставляло меня задавать себе вопрос: в какие же игры играют в покоях мертвецов? А если смерть повернет ключ и отворит, что мы обнаружим? Секунды текли. Эрик чуть не заплакал. Он почуял смерть в своей любви. Он услышал, как открывают окно, почти тотчас же ключ щелкнул в замке. Эрик с силой распахнул дверь, ринулся в комнату, опрысканную одеколоном, и подскочил к окну, чтобы увидеть хотя бы спину, если не лицо убежавшего соперника. Кроме маленькой девочки, несшей на локте корзиночку с половинкой хлебной буханки, на улице никого не было. Эрик перегнулся еще ниже, заподозрив, что глубокая ниша в стене могла скрыть виновника происшествия, а затем выпрямился, скорее разочарованный, нежели успокоенный, и обернулся к любовнице. Она стояла у кровати, втягивая чистый воздух носом, смертельно боясь, что он может учуять запах и разгадать механику случившегося, и подобный вид делал ее совершенно похожей на застигнутую на месте преступления неверную супругу.
Он шагнул к ней:
— Ты почему не открывала?
Женщина припала к груди своего возлюбленного так, чтобы его нос погрузился в пахучую копну ее волос. Эрик ничего не заподозрил. Сцена закончилась, как и большинство сцен, вызванных подозрительностью: полным посрамлением ревнивца. Затем тотчас последовали классические объятия, безнадежное единоборство, друг в друга впившиеся рты, сплетение рук, груди, расплющенные друг о друга, взаимное нетерпение, галопирующее неистовство, боль и сладость… Мамаша открыла глаза. Вот тут-то она чуть-чуть отстранилась, взяла его за руку и торжественно спросила:
— Так что ты хотел, дорогой?
Он не ответил.
Жюльетта безо всякой зависти воспринимала любовные утехи Эрика и своей хозяйки. Она не переживала ни печали по поводу смерти Жана, ни горя из-за гибели своей дочурки. Она спала. Когда завтрак был готов, она не подсела к нашему столу, а просто подала на стол.
— Может, даже хорошо для этой девочки, что ее ребенок умер. Она бы не смогла воспитать дочь.
Голос мамаши Жана пытался оставаться сладостно сочувственным. Поскольку за завтраком она была единственной женщиной, именно ей пристало проявлять чувствительность. И она именовала ребенком то, что, будучи одна, называла «выблядком». Любовник слушал ее. Действительно ли жесты любовницы были для него самой восхитительной страстной песнью? Эта манера наворачивать макароны на вилку, глотательное движение, легкое подергивание втягивающей воздух, всегда влажноватой ноздри, быстренькое подхватывание сползающей по коленям салфетки — неужто все это слагалось в любовный гимн, посвященный ему?