Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тем не менее, даже сознавая это, многие герои рассказов Фицджеральда — повторимся — продолжают находиться в плену иллюзий, испытывают, подобно восторженной юной жене Адриана Еве, «томительную нереальность происходящего»; пробуждение от сна наступает, но ненадолго и далеко не у всех. Штормовое море в этом рассказе — олицетворение сложности, прихотливости человеческих отношений. Той сложности, которую герои по своему легкомыслию, беспечности осознать не в состоянии. «Нервическая напряженность», которая охватывает пассажиров парохода, входящего в зону урагана, представляется героям «Бурного рейса» не более чем дурным сном: «На самом деле ничего этого не было… все это нам привиделось в кошмарном сне». Те же, по существу, чувства, «притупленные, как в сомнамбулическом сне», испытывает и Эдит Брейдин («Первое мая»), и она тоже «пребывает словно в каком-то ослепительном сне, на грани между бредом и явью…». Вот уж действительно жизнь есть сон. Для одних он — кошмарный, для других — сомнамбулический, для третьих — на грани между бредом и явью…
Герои Фицджеральда, — и не только оказавшись «в зоне урагана», — живут в вымышленном мире, отгородившись от мира реального. «Мне начинает казаться, — признается Ева, — что я все время представляюсь». «Представляться» помогает ненасытная, столь свойственная «веку джаза» тяга к развлечениям, к новым знакомствам и впечатлениям, сулящим «духовное обогащение». Фицджеральд хорошо знает, о чем говорит, когда сравнивает «калейдоскоп интересных людей», скрашивающий «пустую никчемность происходящего», с «разудалым кутежом на поминках». Трудно подобрать более точную метафору «века джаза», чем описание в «Бурном рейсе» бурного веселья на корабле во время шторма. Герои рассказа не чувствуют уходящую из-под ног палубу подобно тому, как поколение 1920-х живет, не чуя под собой страны. «Язвительно подмигивали разноцветные фонарики, трепыхались, перешептываясь, бумажные флажки, иногда сразу несколько человек отъезжали от стола, расплескивалось вино, кто-то торопливо пробирался к двери, а корабль, взбираясь с волны на волну, угрюмо стонал, что он все же корабль, а не отель. Поднявшись после обеда на палубу, несколько пар прыгали, дергались, шаркали подошвами по шаткому полу, и неподвластная им сила яростно мотала их из стороны в сторону. Эти вихляния над головами нескольких сотен мучеников приобрели оттенок непристойности — как разудалый кутеж на поминках…» Если бы не отдельные детали (корабль, волны, палуба), то читателю могло бы показаться, будто он присутствует на очередном многолюдном приеме в Ист-Эгге, в роскошном особняке Джея Гэтсби. Да и мысль по существу та же: как ничтожен, мелок, жалок homo ludens[80]. Одни глаголы чего стоят: «прыгали», «дергались», «шаркали», «вихлялись». И как неподвластна человеку стихия — жизни, истории…
Жизнь сегодняшним днем, с одной стороны, несомненно, скрашивает «пустую никчемность происходящего», может даже обогатить духовно (случается, и материально). Однако, с другой стороны, она губит личные отношения, грубо вторгается в них, разводит любящих людей. Любящих ли? Герои Фицджеральда, мужья и жены, женихи и невесты, любовники и любовницы, с маниакальностью чеховских трех сестер целыми днями твердят друг другу: «Давай больше ни с кем не знакомиться — только ты да я, и так всю жизнь», при этом жизнью живут разной, каждый своей, «их внутреннее уединение распалось, едва родившись». Если их что и объединяет, то ностальгия по упущенным возможностям, охватившая Билла Фротингтона («Корабль любви») «мучительная тоска по ускользающей юности, и нашей, и всего мира». А еще — та самая «нервическая напряженность», которую испытали пассажиры «бурного рейса». «Нервическая напряженность», которая передалась им от автора: автобиографические очерки 1930-х годов, мы помним, пестрят такими словосочетаниями, как «нервная энергия», «нервная взвинченность», «нервное истощение». Они только и говорят что о любви, однако их совместная жизнь становится, как плавание Адриана и Евы Смит в Европу, «бесцельной, ненужной и случайной». Не потому ли Ева, как в свое время Зельда, срывает, узнав про морской адюльтер мужа, подаренное им ожерелье и швыряет его в волны?
Рассказы Фицджеральда представляют собой богатейшую коллекцию несчастных любовных историй; писатель одержим этой темой, ни одна новелла не обходится без расставаний, разлук, несостоявшихся свиданий, любовных треугольников, супружеских измен, разводов, расстроенных свадеб, помолвок, мезальянсов на все вкусы. Не складываются отношения между Мей Пэрли и Биллом Фротингтоном, которому с детства внушали чувство «семейной гордости»: «Откажись от семейной гордости — и сам увидишь, что останется у тебя к тридцати пяти годам». В результате только семейная гордость у героя и осталась, с ней он и живет до конца своих дней. Говард Батлер («Между тремя и четырьмя») выступает в незавидной роли отринутого героя-любовника из анекдота: является к любимой женщине с букетом цветов, намереваясь в очередной раз предложить ей руку и сердце, и узнает то, что давно уже известно всем, кроме него, — он получил «окончательную отставку». И «окончательная отставка» еще не самое худшее; что может быть безысходнее «тихой вражды», когда супруги, как Пайперы в «Хрустальной чаше», «просто терпели друг друга, как, бывает, терпят в доме старые сломанные стулья». Или как Марстоны в «Пловцах». «Мы начнем все сначала», — заученно твердит Генри Марстон француженке жене, которая потворствует своим прихотям, однако продолжает «из-за идеализма» терпеть нелюбимого, давно уже чужого человека. В конечном итоге ее любовник Чарльз Уиз, «порождение союза саквояжника и белой швали», не только отбивает у Марстона жену, но и пытается отобрать у него детей; отношения Шупетт и Марстона, всегда считавшего, что «никакой публичный скандал не должен коснуться матери его сыновей», терпят крах; начать «все сначала» не удастся.
О представительницах прекрасного пола Фицджеральд мнения не самого высокого. Женщина у Фицджеральда — жена, невеста, приятельница или подруга — обычно легкомысленна, эгоистична, равнодушна, лицемерна и даже жестока. Такова жена Мартина Харриса, упавшего с тридцатифутовой высоты, она без зазрения совести (и сострадания) крутит роман с французом Жоржем Дегленом («Этюд в гипсе»). Или француженка (французы у Фицджеральда, как и у многих американских авторов, — синоним неверности, ханжества, ветрености), жена Генри Марстона Шупетт; ее «идеализм» — не более чем маска, которая в конце рассказа будет сорвана. Такова же недалекая, ветреная красавица Эдит («Первое мая»). Такова и кинозвезда Стелла Кэлмен («Сумасшедшее воскресенье»): узнав о гибели в авиакатастрофе мужа, она заключает в объятия поклонника, «чтобы сохранить иллюзию, что муж жив». Не лучшим образом ведет себя с удачливым дельцом Декстером Грином и Джуди Джонс («Зимние мечты»); Джуди «платила ему поощрением, интересом, коварством, равнодушием, насмешкой, заставила его пережить множество мелких обид и унижений». Нередко, впрочем, подобная «тактика» оборачивается против коварной, упивающейся собой сердцеедки. «Последняя красавица Юга» Эйли Кэлхун, отличавшаяся «послащенной простодушной говорливой ласковостью», приучила себя со свойственной ей бесшабашностью не смотреть правде в глаза. Она всегда завышала себе цену и требовала от поклонника «полного, безоглядного обожания» — в результате чего просчиталась, осталась ни с чем. Ни с чем остается и Майра Харпер, которая слишком буквально восприняла совет своей подруги Лайлы Элкинс: «Ни в коем случае не выходи замуж, пока окончательно не перебесишься».