Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Похоже, – отвечаю.
– Или морозы завернут.
– Куда уж больше-то, и так не жарко.
Возле металлической геодезической вышки, венчающей собой освобождённую пильщиками от стоявших на ней ещё недавно сосен и лиственниц, теперь сплошь и беспорядочно заваленную и ощетинившуюся оставшимися от них сучьями, вершинником и вывернутыми из земли корнями сопку, ещё раз свернули налево. Тут-то уж рядом – метров тридцать.
Гриша молчит. Молчу и я. Терзаться только – говорить об этом безобразии.
Рассевшись грузно по выскорям, вороны каркают, как будто доли своей требуют, мелькая белобоко между сучьями с зелёной ещё на них хвоей, трещат сороки и рыжие ронжи, птахи мелкие порхают – со всей округи, кажется, сюда слетелись – одни, трупоеды, поживиться, другие, постницы, полюбопытствовать и пообщаться.
Снег в крови – заляпан ярко. Истоптано. Лежит жеребец, бывший; морда его – около. Мухортый. С жёлтыми гривой и хвостом. Отжеребятился – мёртвый.
На пне, рядом с тушей, сидит дядя Миша Винокуров. На пегой щетине слёзы замерзшие – как жемчужины – нанизались. Нос красный – от мороза, и поплакал-то – от всхлипов.
– А чё ты, дядя Миша, – говорит ему Гриша, – друга-то своего, Плетикова, не попросил, он на коне бы мясо вывез?
– А мы дён пять назад с ём разругались, – говорит дядя Миша. На нас не смотрит – отвернулся. – Из-за собаки.
– Ну, так и чё, что разругались, – говорит Гриша. – Сегодня, повод вон, и помирились бы.
– Да помирились бы, конечно, но он вчера продал Гнедка.
– Кому?!
– Да хрен бы знал… Из города кому-то. Чуркам в шашлычную… на шашлыки.
– А из конины разве делают?
– А из чего сейчас не делают?… Из дохлой кошки?
– Ну, это вряд ли. Татарам, может?
– Может, и татарам.
Гриша, вынув из ножен нож, большим пальцем ощупав, по привычке, наверное, лезвие и после двумя движениями поправив его о кожаную заплату на рюкзаке, стал обдирать, я, разведя прежде из наломанных тут же сучьев небольшой костёрчик, – ему подсобничать.
Дядя Миша, взглядом нас, склонившихся над тушей, поверху минуя, головой вертит, вокруг, как филин, озирается – птиц считает, в том числе, ворон, конечно.
– Вертолёт полетит, подумают, что сохатого убили, обдираем, десант высадят, – говорит Гриша, ловко ножом орудует при этом: ни мяса не заденет, ни мездры не прорежет – умелец, говорит только не очень-то сейчас разборчиво – губы от стужи загрубели, так увлёкся ли – может, поэтому.
– Пусть высаживают, – говорю.
– Пусть, – говорит Гриша. – С лосём когда, я маскируюсь.
– Как? – спрашиваю.
– В белый халат с капюшоном, – объясняет Гриша. – Как на войне… Лапнику наготовишь, чуть что, завалишь им, снежком присыпешь… и сам по снегу распластаешься… Вертолёт только вовремя услышать надо… а то в азарте-то бывает… и танк промчится рядом – не заметишь.
Гриша работает, я ему – где поддержу, где подтяну – как умею, помогаю, то и дело к костру бегаю, руки грею. Гриша их об не остывшую ещё тушу согревает.
Солнце светит, птицы галдят.
Дядя Миша на пне так и сидит – как попка, расстроенный.
Ободрали, разделали, набили мясом рюкзаки. Остатки ветками от ворон и сорок закидали – чтобы не опоганили.
– Кишки вон… хватит им… брюшина, – говорит Гриша, обмывая руки снегом. – Есть на чём попировать.
Пошли, гружёные, обратно. Дядя Миша – порожний, чуть приотстал от нас, бредёт, виляет по дороге: на ноги, ноють, приступить не может – и на коне-то почему в тайгу, дескать, поехал – из-за ног.
– На свою башку дурную, – говорит. И не такой теперь уж опечаленный он: тёмную пластиковую бутылочку полулитровую всё из кармана доставал, на пне-то восседая, пока мы с Гришей тушей занимались, да к ней, к бутылочке, любовно прикладывался, нам и попробовать не предлагая. – А-а, – говорит, – не горе – не беда, – присказка у него такая, как у иного ёлки-палки. Идёт сзади, бормочет.
В Ялань вышли. Прошли санной дорогой задами до дома Винокуровых. Мясо из рюкзаков выгрузили в кладовке, куда указал нам дядя Миша, на расстеленную прямо на полу клеёнку: после прикрою, приберу, мол, – его забота.
Зашли в избу – чаю попить и рубахи просушить от поту.
Мы втроём на кухне за столом. Хозяйка дома, жена дяди Миши, тётя Маша, Марья Карповна, парализованная, лежит в прихожей на диване. Нас видит, видим и мы её. Когда вошли, с ней поздоровались.
– Ох, – говорит тётя Маша. – Осподи! Да это ж вон кто!.. Гришу часто в окно вижу, да и заходит иногда к нам, а тебя, Истомин, давненько не видала. Оброс-то как, ох, батюшки, – и не казак уже, а цыган настоящий. Как тот в кино-то… Будулай. На улице бы где встретила, прошла бы мимо, не признала. Уж ты побрейся, милый мой, ли чё ли, народ-то наш яланский не страш-ай.
– Побреюсь, тётя Маша, – обещаю, – обязательно побреюсь.
– Да уж побрейся, не к лицу… Ворон-то мы и из ружья вон попугам.
– Как теплее станет, так побреюсь. Лежит, смеётся Марья Карповна.
– Вот уж чудак-то, дак чудак. Чё, борода-то разве грет?
– Конечно, греет – вместо шарфа.
– Так отрасти поболе – вместо шубы будет.
Чаю попили, обсушились. Опять в лес за мясом отправились. Теперь уже без дяди Миши. Совсем раскис тот – бессовестный, – как поругала его тётя Маша, – заначка где-то в доме у него была припрятана – так усугубил. Не горе – не беда. Идём.
– Винокур, – говорит Гриша, – и свою пенсию, и за тётю Машу получает. Свою сразу пропивает, живут после на тёти Машину. – Сейчас выручится… мясо продаст.
Дядя Миша не чалдон, не местный. Чуваш. В Ялань приехал в шестидесятых годах на заработки – бегал по лесу, живицу собирал, женился на овдовевшей за несколько лет до его приезда Марье Карповне. Была та до этого замужем за Кирсаном Ивановичем Деревянченко, военнопленным, казаком кубанским, который был старше её на тридцать с лишним лет. Живут вот, не бросает дядя Миша Марью Карповну, болезную, хоть и треплет ей нервишки. Как без этого.
Пришли мы на место. Наполнили рюкзаки мясом. Ещё осталось – жеребец был немаленький. До завтра подождёт, решили, на сегодня, дескать, хватит.
Идём – дорога широкая – позволяет: не гуськом идём – в шеренгу.
Величавое спокойствие – и тут, на земле, и в небе. Безветренно. Ни хвоинкой, ни серёжкой ни одно дерево не дрогнет – обомлели. Снег от солнца на дороге жирно маслится, в стороне – розовый, в распадках – синий, глазам в радость, душе в веселие. Дали ясные – обманно манят – как счастливое детство. Ущемляется сердце тоскою светлой: март месяц – начался только, но – тревожит. Обещанием.