Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В городе много рассказывали о его диких выходках. Он не останавливался ни перед чем: у бедняка описывал последнюю подушку, у вдовы забирал последний товар с прилавка, рассказывали даже, что он мог прийти к должнику, завалиться в постель его жены и заявить, что не уйдет, пока долг ему не будет выплачен до последнего гроша. Вот каков был Цаля!
Уже было сказано о том, что он был круглым невеждой. Образованным был его единственный сын, человек передовых взглядов, которого смущали повадки отца; в кругу молодых людей, сверстников он подтрунивал над отцом. Цаля ругал и проклинал своего отпрыска последними словами: «Черт бы побрал твоего батьку с прабатькой. Угораздило меня родить такого сынка, шибко просвещенного недотепу, который живет на позорные заработки отца, на бедняцкие проценты»…
И вот одного из этих двоих — Шолома Шмариона или Цалю — теперь поджидал Сроли со своим делом.
Первым вышел из конторы Цаля. Увидев его, Сроли сорвался с места и пошел ему навстречу.
Кто знает, что было бы, если бы первым Сроли встретился Шолом Шмарион, который вчера был свидетелем того, как с позором выгнали Сроли из дома Мойше Машбера, и всего, что там произошло после этого. Но для Цали, которому было чуждо понятие позора, это не могло послужить помехой к сделке. Тем более что первое слово, произнесенное Сроли при встрече с ним, было «деньги». А это магическое слово, как известно, могло извлечь Цалю даже из летаргического сна. Услышав от Сроли о деньгах, Цаля навострил уши; он был готов выслушать любое предложение.
— Я бы хотел отдать деньги под проценты, — сказал Сроли, — я ищу надежного человека. Мне хотелось их сдать в верные руки, например такому, как Мойше Машбер. За высокими процентами я не гонюсь, главное — был бы человек надежный.
Цаля в изумлении вытаращил глаза. Он полагал, что Сроли решил к нему обратиться по поводу мелкого займа для себя. В ответ на такую просьбу Цаля подумал бы хорошенько, не торопясь, расспросил бы кого следует и только после этого потребовал бы поручительства и залог. И вдруг — на тебе! Сроли сам предлагает деньги в рост, и, видимо, не маленькую сумму. И не гонится, как говорит, за процентами, лишь была бы гарантия. Он разглядывал Сроли, будучи не в силах скрыть свое изумление.
— Вы, Сроли, хотите дать взаймы деньги? — спросил Цаля, не то с насмешкой, не то с удивлением.
— Да, что же тут такого?
— А откуда у вас деньги?
— Это не ваше дело. Вам предлагают ответить: да или нет; если нет — я пойду в другое место, предложу кому-нибудь другому.
Цаля растерялся. Не так легко было решить, можно ли верить этому человеку, — а вдруг перед ним ненормальный, с которым и разговаривать нечего? Другой бы на месте Цали, скорее всего, решил бы, что перед ним сумасшедший, плюнул и ушел. Но деньги — слабость Цали.
Там, где деньги, все невероятное становилось для него вероятным, любые нелепости казались разумными и достойными внимания. Сомневаясь, Цаля все же продолжал разговор. Желая испытать Сроли, он спросил:
— Когда вы можете доставить деньги?
— Когда? Когда захотите, когда понадобится, хоть сейчас! — И Сроли хватился за боковой карман, как бы готовый немедленно достать оттуда и показать купюры.
— Нет, сейчас не нужно, не к спеху, дело терпит, — сказал Цали, придержав руку Сроли, — сейчас не надо. Я спрошу, узнаю и дам вам знать.
— Не тяните! — сказал Сроли и исчез. А Цаля остался стоять в полном недоумении.
Все, о чем только что было рассказано, несомненно, вызовет удивление и вопросы. Откуда у Сроли деньги? Что за новоявленный богач? Что за банкир такой? Из каких таких средств, из каких тайных кубышек?
Чтобы ответить на эти вопросы и все объяснить, следует вернуться к беседе Сроли с Лузи, о которой он просил днем раньше и которая вечером все-таки состоялась.
Когда Сроли в тот вечер пришел к Лузи, он выглядел как человек, который не то недоспал, не то переспал. Он начал разговор сердито, раздраженно, глядя в сторону. Похоже было, что он ищет повод, чтобы ни за что ни про что нагрубить собеседнику.
Войдя, он заявил:
— Я явился к вам, потому что в городе нет, кроме вас, ни одного человека. Все — либо ослы, либо коровы, либо похожие на них.
Но постепенно он смягчился и рассказал то, ради чего, собственно, и пришел:
— Я должен начать издалека, с давних времен. Вырос я в маленьком местечке в Галиции, на реке Сан, у старого, очень богатого и очень своенравного деда. Дед когда-то арендовал крупные земельные владения, потом держал большой трактир. Затем, когда с ним случилось несчастье, о котором сейчас расскажу, он все дела превратил в деньги и замкнулся в себе, отрешился ото всех мирских дел.
Мать свою я рано потерял, она не умерла, но, как еще в раннем детстве мне довелось услышать, — «сбежала». Это было для деда тройным несчастьем. Во-первых, он остался один: ни жены, ни дочерей, ни сыновей у него больше не было, во-вторых, сам по себе побег — великий стыд и позор; в-третьих, дочь не просто убежала, а убежала с неевреем, как я слышал… Когда я был ребенком, некоторые тихо добавляли, указывая на меня: «Хуже того». Что значит это «хуже», я не знал. Знал я только, что вскоре после побега матери я потерял и отца.
Он исчез из дому, и я остался круглым сиротой — без родителей, на содержании и воспитании старого деда.
К тому времени капризы и причуды деда, которые и раньше были ему свойственны, еще больше усилились. Он никуда не ходил, никого не принимал. Он даже специально для себя построил отдельную молельню, куда не пускал никого, кроме своих. Целые дни он проводил за Талмудом, но вместо учения он большую часть времени сидел на скамейке у стены, запрокинув голову и уперев ее в стену, так что от этого в штукатурке образовалась грязноватая вмятина.
Я жил в дальней комнате, имевшей отдельный вход. Я находился под строгим надзором сердитых учителей и недружелюбных слуг. С дедом не виделся. Он меня никогда к себе не звал. Мало того, было, по-видимому, отдано распоряжение, чтобы меня к нему не подпускали, даже когда я попрошу. Я это чувствовал, и лишь изредка, когда меня одолевало безысходное детское одиночество, я, вопреки указаниям и запретам, появлялся на пороге у деда.
Я часто заставал его сидящим в задумчивости, с головой, откинутой к стене. Глаза закрыты, борода торчит вперед, а губы шепчут всегда одни и те же слова: «Горе мне и дому моему»…
Увидев меня, дед широко раскрывал глаза, будто не знал, кто этот мальчик, откуда взялся. Потом спохватывался, подзывал и робко поглаживал, но вдруг, будто вспомнив о чем-то, с силой отталкивал меня от себя и шепотом, чтобы только он сам, чтобы даже стены не слышали, произносил:
— Незаконнорожденный… Сын нечистоты…
Не понимая значения этих слов, я все же пугался их и убегал из комнаты деда — убегал надолго, пока сердце снова не начинало тянуть туда…
Так воспитывался я до тех пор, пока дед совсем не состарился. Однажды созвал он городскую знать, самых видных, уважаемых горожан, от которых он в последние годы из-за своего позора добровольно отдалился и которые, в свою очередь, его щадили и не хотели ему докучать. Собрал он их для того, чтобы написать завещание. Ему некого было обеспечивать, разве только, как водится, завещать немного на благотворительные цели, а все остальное должно было перейти ко мне, единственному его наследнику. Однако оказалось, что даже на краю могилы дед не забыл позора, причиненного ему дочерью, который, как он был уверен, ему и на том свете припомнят. Он не слушал доводов людей, которые всячески доказывали ему, что ребенок не виноват и не может отвечать за грехи родителей. Но дед настаивал на своем и хотел лишить меня наследства.