Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ему тоже нальем? — рассмеялся Саша Гребенча, ткнув пальцем в летящего змея.
— А зачем? Он и так воспарил.
Вернувшись в тот день домой, Саша Гребенча, не раздеваясь, долго стоял в прихожей у зеркала, всматриваясь в жесткие складки, залегшие возле рта, и думал, что и тут оказался в одиночестве, запуская в небо бумажного змея, в то время, как остальные запускают в себя зеленого. По стенам уже плясали тени дрожавших на ветру деревьев, причудливо ложился свет взошедшей, как на дрожжах, луны. В плывших сумерках Саша Гребенча смотрел на темневшую напротив картину в тяжелой раме — натюрморт украл у жизни яблоки в хрустальной вазе, поместив их в вечность, — на светившиеся фосфором часы, замкнувшие бесконечное время в тюрьму циферблата, заставив его бегать по кругу, на пылившиеся в шкафу книги — целое кладбище слов, и думал, почему все, к чему прикасается человек, становится искусственным?
«Разве соловей в ночном саду и на киноленте один и тот же? — написал он в интернетовскую группу. — Мы проводим жизнь в искусственной среде».
«И слава богу! — тут же ответил ему «Сидор Куляш». — Или вы предпочитаете месить вековую грязь?»
Саша Гребенча опять не нашелся с ответом. На месяц он исчез из поля зрения интернетовской группы, не отметившись ни одним постом.
Так прошло лето.
Прикованный цепями к своему одиночеству, Саша давно привык к томительному течению времени, словно пень, обросший мхом и ядовитыми подземными грибами, облепившими вместе с плесенью его корни, но даже ему было трудно пережить начавшуюся, точно насморк, слякотную осень, с ее докучливыми дождями, ненастными утрами, мало чем отличавшимися от вечеров, и походившими на слона, заслонившего серой тушей оконный проем. На улицу боялись выходить даже покойники, и ему оставалось целыми днями, обувшись в теплые ботинки, сидеть на крыльце, глядя на уставший от времени мир с таким выражением, с каким смотрят на медленно текущую реку, и прерывая свое занятие лишь обедом и ужином. Ел Саша Гребенча широко открывая рот, так что у него ходили желваки, долго пережевывал пищу, прессуя тяжелыми лошадиными зубами, а между проглоченными кусками разговаривал с собой:
«С возрастом не постареть — большое искусство. — Но не повзрослеть — еще большее».
Он посыпал блюдо мелко нарезанным укропом, добавив красного перца.
«Мы живем мифами: бедность, богатство, власть. А жизнь устроена иначе. Мы прикасаемся к ней во сне, когда бываем царями, нищими, богами, и видим, что царь тот же раб, а бог слеп, как червь. Так кому завидовать? Кому поклоняться? Кого презирать?»
Так говорил Саша Гребенча.
«И нет сильных мира сего, потому что все одинаково слабы, а социальная лестница вбита в голову, чтобы подменить шкалу счастья».
Так говорил Саша Гребенча.
«О, человек! Где сегодня плоды рук твоих? Нигде! Чем обязаны тебе другие? Ничем! Как ты связан с ними? Никак! Неужели мы вырвались из плена не существования, чтобы провести жизнь в забытьи? Не спать, не спать, не спать! Каждое мгновенье быть в этом яростном и прекрасном мире!
Так говорил Саша Гребенча.
«Дни наши коротки, а ночь длинна. За каждым углом нас, как зверь, караулит небытие, так неужели это не причина для радости? Счастье мимолетно, стоит ли отравлять его темными мыслями?»
Так говорил Саша Гребенча.
Но его слушали только рассевшиеся по забору галки, да собственная тень. Закончив в одиночестве ужин, он составлял в мойку грязную посуду, нацепив фартук, грел воду в огромном, кипятильном баке, и тогда к нему каменным гостем приходило воспоминание…
Он сидел на краю дивана, а его последняя женщина, с которой они прожили год, уходя, бросала упреки:
— Ты из тех, кто, занимаясь любовью, засыпает и видит во сне, как занимается любовью. С тобой можно спать, если только видишь одинаковые сны».
— А что хорошего наяву? — по-своему понял он. — Во сне от тебя ничего не зависит, и все происходит само собой. Наяву от нас тоже ничего не зависит, но кажется, что это не так, и от этого одни мучения.
— А я про что? Только трепаться и можешь. Да во сне бормотать.
От обиды он растерялся.
— Ну, почему бормотать, я владею несколькими языками.
— О, чем больше языков знаешь, тем больше возможностей обнаружить свою глупость! У меня попугай говорит на пяти языках и на всех пяти выглядит попугаем.
Тонкие губы, злые насмешливые глаза.
«Не бросай меня», — хотелось сказать ему, точно он предчувствовал беду, которую увидел за порогом. «Тебя? — зазвенело у него в ушах. — Так тебя со мной давно нет! Ты всегда сам по себе, и жена с тобой правильно рассталась!»
— Не трогай жену! — вскочив, закричал он.
Удивленный, испуганный взгляд. Вещи, быстрее полетевшие в сумку. Треснувшее, как стекло, молчание, в которое камнем швырнули «прощай»? Или это хлопнула дверь? Стук каблуков на лестнице. А потом долгая, растянувшаяся в жизнь, минута, когда он застыл, уткнувшись лбом в дерматиновую обшивку двери. Он не сможет себе ее простить. Почему он не бросился следом? Почему не остановил? Почему снова сел на диван? Тысячи «почему» впиваются пиявками в мозг. На них нет ответа, и они безнаказанно свербят сознание, вытесняя из него визг тормозов, глухой удар и крики собравшейся толпы. Бледный водитель джипа, трясущиеся руки которого не могут достать из пачки сигарету, отброшенная под колеса сумка с разошедшейся «молнией», нелепо выглядевший на тротуаре лифчик. Все это сотрется, исчезнет, пропадет. В памяти останутся лишь неестественно кривившаяся шея и по-детски широко раскрытые мертвые глаза.
«Как все хрупко, — думал Саша Гребенча, осторожно моя тарелку под горячей струей. — Боже, как хрупко».
Прожив много лет в городе, Саша Гребенча переехал недавно в увитый диким виноградом родительский дом, откуда ушел отец, и в котором умерла мать. Опустевший после ее смерти, тот стоял на окраине, в двух шагах от леса, которым Сашу пугали в детстве. Тогда он боялся водяных, леших, утаскивающих в омут русалок, страшился колченогую бабу-ягу и болотную кикимору. А теперь боялся повседневности и, забредая в чащобу, жаждал чуда. «Неужели все так и пройдет? — спрашивал он худощавого поседевшего мужчину в зеркале. — Неужели впереди одинокая старость в обнимку с Интернетом? А, может, это и есть счастье?» На пыльном, захламлённом чердаке когда-то зимовали осы, и Саша Гребенча сжигал их серые, засохшие гнёзда, из которых ушла жизнь. Вспыхивая, они рассыпались горстками золы, а Саша Гребенча, глядя на белый дым, представлял, как в тесных сотах точили друг о друга жала, будто люди — языки. У одиночества много ступеней, вначале отдаляются близкие, потом от себя отдаляешься сам.
Кругом было тихо, как бывает в деревне ближе к ночи, а когда-то в пору студенчества Саша снимал квартиру в шумном городе, и в память ему навсегда врезался старый кирпичный
Согнутый в прямой угол, он был населен, как арбуз семечками, и отрезан от остального мира трамвайными путями, огибавшими его по катетам крыльев, а стороны двора его, гипотенузой, отсекал речной канал с горбатым мостиком, который охраняли глядевшие в воду каменные львы. Летом дом нещадно калило солнце, зимой его камень промерзал насквозь, а осенью мелкий, косой дождь сёк бурый кирпич, смывая облезлую краску, и тогда лужи во дворе стояли по колено. Во дворе были песочницы, в которых днем возились дети, а дальше, за забором, помойные баки, в которых ночами рылись при свете фонарей бродячие псы. На последнем курсе Саша заболел пневмонией и пропустил полсеместра. Завернувшись в шерстяной плед, он целыми днями просиживал у окна. Его квартира была на втором этаже, и скоро он изучил всех жильцов своего подъезда. Вот выходят живущие над ним близнецы — его ровесники, высокие, стройные, — у них ни на минуту не закрывается рот, они говорят одновременно, слушая другого, будто изображение в зеркале, вот угрюмый мужчина с верхнего этажа заводит утром машину, чтобы отвезти в школу сына-инвалида, вот спешит вечером, когда уже зажгли электричество, и фонари на столбах, как воры, полезли в окна, просвечивая дом насквозь, задержавшаяся где-то блондинка, его соседка, которая громким стуком разбудит стареющую привратницу — та родилась в деревне, но всю жизнь провела в городе, и теперь видела во сне бескрайние луга, журавлиный клин, рассекавший надвое голубое небо, и себя озорно, будто в детстве, взлетавшую на косогор.