Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И на этот раз, как положено, на горизонте появился парус, и все потерпевшие кораблекрушение, смеясь и плача, устремились к берегу в надежде покинуть негостеприимный остров. И вот, в тот самый момент, когда старший, убеленный сединами меланхолик, весь выгнувшись от сосредоточенного вглядывания, протянул руку в сторону моря и произнес «корабль», когда все мы, почувствовав подступающий к горлу комок, приготовились к счастливой развязке, внезапно раздался треск, и на сцену (прямо настоящий Deus ex machina!) солдатиком спрыгнул вождь людоедов — точно с неба свалился. Он сорвал с шеи будильник, выдернул из носа кольцо, вытащил перья из волос и крикнул во все горло:
— Завтра отъезд!
Мы были так потрясены, что сначала даже и не поняли, шутка это или правда. Но дикарь продолжал:
— Я говорю серьезно, а не по пьесе, на этот раз точно! Прислали телеграмму, завтра едем домой!
Тут уж мы все, все итальянцы — актеры, зрители, статисты, — смели с дороги перепуганных русских, ничего не понявших из этой, не предусмотренной по пьесе, сцены, и толпой ринулись вон из «Покатого зала», на ходу возбужденно перебрасываясь вопросами, на которые ни у кого не было ответов. На улице мы увидели полковника в окружении наших. Полковник кивал головой, и тогда все поверили, что час действительно настал. В эту ночь никто не ложился. Мы разожгли в лесу костры и до самого рассвета пели, танцевали, рассказывали друг другу о пережитом, вспоминали потерянных товарищей, потому что не дано человеку испытывать радость без боли.
Утром, когда Красный дом гудел как разворошенный улей, мы увидели на дороге легковой автомобиль, он направлялся в нашу сторону. Мы удивились, потому что машины сюда редко заезжали, а уж тем более гражданские. Доехав до лагеря, машина сбавила ход, повернула к Красному дому и, подпрыгнув несколько раз на заросших осокой кочках, остановилась перед входом. В проржавевшем, разбитом, с покореженными рессорами автомобиле итальянцы сразу же узнали «фиат 500 А», свой родной «тополино».
Из машины, моментально окруженной толпой зевак, начал с огромным трудом вылезать необычный пассажир. Пока он вылезал, мы успели его рассмотреть: огромный, плотный, краснолицый, в советской военной форме никогда не виданного нами образца — генерал или маршал по меньшей мере, а может, даже и генералиссимус! Наконец он вылез, и маленькая машина приподнялась примерно на ладонь, а рессоры скрипнули, словно издали вздох облегчения. Человек был в полном смысле слова больше машины, и непонятно, каким образом он мог в ней уместиться. Но он еще больше увеличился в размерах, когда вынул из машины длинную, до пят, кавалерийскую бурку с деревянными распорками под каждым плечом, небрежным отработанным движением, свидетельствующим о привычке носить этот наряд, вывернул ее на лицевую сторону и накинул на себя, отчего его монументальность обрела форму прямоугольника высотой в два и шириной в один метр, поразительным образом повторяющего пропорции фасада Красного дома. Когда он шел между двумя рядами ошеломленных зрителей, то возвышался над ними на целую голову. Все гадали, как же он, такой широкий, пройдет в дверь? Но он сложил за спиной свои черные крылья и прошел.
Этим посланцем небес, приехавшим по грязи на старой разбитой малолитражке, без сопровождения, был сам маршал Тимошенко, легендарный Семен Константинович Тимошенко — герой большевистской революции, финской войны и Сталинградской битвы. После краткой, продолжавшейся всего несколько минут, встречи с местным начальством маршал вышел из здания и попросту, как мужиковатый Кутузов из «Войны и мира», стал беседовать с людьми, расхаживая среди котлов с рыбным варевом и развешанного на веревках белья. С «румынами» он бойко говорил по-румынски (оказалось, он родом из Бессарабии) и даже немного знал итальянский. Влажный ветер ворошил благородную седую шевелюру, которая плохо вязалась с его обликом простолюдина — загорелого, пышущего здоровьем вояки, большого любителя поесть и выпить. Он подтвердил нам, что мы едем домой, да скоро, очень скоро, «guerra finita, tutti a casa»[33]; отряд сопровождения уже прибыл, дорожный паек готов, бумаги в порядке. Через пару дней нас будет ждать состав на станции Старые Дороги.
Никто и не рассчитывал, что отъезд состоится буквально «завтра», как пообещал со сцены вождь людоедов. Мы уже неоднократно имели возможность убедиться, что русское слово, соответствующее нашему «domani», не столь определенно и конкретно и имеет в силу особенностей русского характера несколько иную семантическую окраску; оно означает не «на следующий день после сегодняшнего», а «как-нибудь на днях», «в ближайшее время», «скоро». Никто не рассчитывал, а потому и не был особенно разочарован. Когда же день отъезда наконец назначили, мы, к нашему удивлению, поняли, что эта необъятная земля, эти поля и леса, свидетели победных боев, которым мы обязаны спасением, эти первозданные нетронутые дали, эти сильные, жизнелюбивые люди вошли в наше сердце, покорили нас и память долго будет хранить воспоминания о проведенных здесь днях, о неповторимом лете нашей жизни.
И пусть не завтра, а через несколько дней, пятнадцатого сентября 1945 года, но мы в конце концов покинули Красный дом и с великой радостью отправились на станцию Старые Дороги. Там на запасном пути стоял поезд, он нам не приснился, он нас действительно ждал. И уголь был, и вода, и паровоз на положенном месте — огромный и величественный, как памятник самому себе. Мы потрогали его — холодный; пересчитали вагоны — шестьдесят. Все товарные, большей частью поломанные. Мы устремились в них с ликованием, воодушевленные скорым отъездом. Нас было тысяча четыреста человек, по двадцать — двадцать пять на вагон, и, если припомнить богатый опыт предыдущих железнодорожных переездов, можно сказать, нам предстояло вполне комфортабельное путешествие.
Поезд отправился не сразу, а только на следующий день. Задавать вопросы начальнику маленькой станции было бессмысленно: он сам ничего не знал. Пока мы ждали, прошли два-три эшелона; они не останавливались, даже скорость не сбавляли. Когда очередной эшелон приближался, начальник станции встречал его на перроне, держа в поднятой руке связанное из веток кольцо, на котором болтался небольшой мешок. Машинист свешивался из паровоза, протягивал правую руку, подцеплял на лету кольцо и тут же сбрасывал на землю точно такое же, с другим мешком. Это была почта — единственное, что соединяло Старые Дороги с остальным миром.
Больше ничто здесь не нарушало тишины и покоя. Вокруг станции, слегка возвышающейся над окрестностями, простирались бесконечные луга, перерезанные змеящейся лентой железнодорожных путей и только на западе ограниченные черной полосой леса. Лишь стада коров, пасущиеся далеко друг от друга, разнообразили пейзаж. До самой ночи слышались тихие и мелодичные песни пастухов. Один начинал, другой, находившийся за несколько километров, подхватывал, ему отвечал третий, четвертый, пение слышалось со всех сторон, и казалось, будто поет сама земля.
После стольких перемещений и переездов наше сообщество стало более организованным: по вагонам мы расселялись уже сложившимися группами. Десять вагонов занимали «румыны»; три — уголовники из Сан-Витторе, которые предпочитали ехать отдельно от всех, впрочем, и с ними никто не хотел ехать; еще три — одинокие женщины, в четырех или пяти расположились супружеские пары, официальные и неофициальные; в двух, с дощатыми полатями, увешанными выстиранным бельем, — семьи с детьми. Самым примечательным был «вагон-оркестр»: его занимала театральная труппа со всеми музыкальными инструментами (включая пианино из «Покатого зала»), подаренными русскими прямо перед отъездом. Леонардо предложил присвоить нашему вагону статус санитарного, хотя это было большим нахальством: ничем, кроме шприца и стетоскопа, Леонардо похвастаться не мог, а дощатый пол у нас был такой же, как у всех, ничуть не мягче. К счастью, в эшелоне никто не болел, во всяком случае, за все путешествие к нам никто не обратился за медицинской помощью. Среди двадцати обитателей нашего вагона были, естественно, Чезаре и Даниэле, а также (что менее естественно) Мавр, Синьор Унфердорбен, Джакомантонио и Веллетриец; остальные — бывшие военнопленные.