Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шейн Эшгейбл, вежливо постучавшись, с заговорщическим видом протиснулся в комнату Лоримера. Это был худощавый, ладно скроенный человек, чей беспощадный рабочий ритм придал его лицу почти идеально квадратную форму — челюстные мускулы выдавались вперед. Он ходил так, будто его ягодицы всегда были крепко стиснуты. (Помнится, как-то раз Хогг бросил фразу по этому поводу: «Тебе не кажется, что у Эшгейбла в заднице монетка зажата?») Однажды он признался Лоримеру, что делает по тысяче отжиманий в день.
— Хивера-Джейна поперли, — сообщил Эшгейбл.
— Боже мой! Когда?
— Сегодня утром. Как пришел, так и ушел — провалился, как говно в яму. Никогда еще такого зрелища не видел. Десять минут — и готово!
— А что случилось?
— Без понятия. Хогг похож на человека, который мочится на лед. А ты что скажешь? — Эшгейбл вовсе не глуп, Лоример знал это; он проучился год в Гарвардской школе бизнеса, и с тех пор у него в лексиконе осталось много американских сленговых словечек.
— Я тоже понятия не имею, — отозвался Лоример.
— Да ладно тебе, — произнес Эшгейбл, хитро улыбаясь. — Он же твой друг.
— Это кто говорит?
— Сам Торквил Хивер-Джейн, он все время твердит об этом. Ты ведь провел выходные у него дома, правда? Должен же он был хоть что-то унюхать. Не может быть, чтобы он был настолько непробиваем.
— Честное слово — он и виду не подавал!
Эшгейбл был настроен явно скептически.
— Ну, а когда он уходил, то все время спрашивал про тебя.
— Может, мне поговорить с Хоггом…
— Нам нужен полный отчет, Лоример.
Этажом выше в коридоре стояла картонная коробка со всякими мелочами, спешно убранными с Торквилова стола. Лоример краем глаза увидел студийное фото: улыбающаяся Бинни в жемчужном воротничке и трое пухлых чистеньких детишек.
Джанис беспомощно вскинула брови и коротко присвистнула, словно только таким образом могла выразить свое изумление. Она поманила Лоримера и шепнула ему:
— Все произошло внезапно и жестоко, Лоример, и оба страшно ругались. — Она взглянула на закрытую дверь в Хоггов кабинет. — Я знаю, он хочет тебя видеть.
— Войдите, — пролаял Хогг, когда Лоример постучался. Лоример вошел, и Хогг молча указал ему на стул, уже придвинутый к пустому письменному столу.
— Он и ждать не ждал, откуда гром грянет. Ни сном ни духом, — сказал Хогг. Казалось, его так и распирает от гордости. — Отлично. Приятно видеть на чужом лице это выражение полного недоумения. Ценные мгновенья, Лоример, — мгновенья, которые зачтутся в твою пользу.
— Я никому не говорил, — сказал Лоример.
— Знаю. Потому что ты умен, Лоример, потому что ты не толстокож. Но вот что меня теперь занимает: насколько именно ты окажешься умен.
— Не понимаю.
— Ты думаешь, ты такой умный, что всех нас перемудришь?
Лоример уже начал испытывать настоящую обиду, его оскорбляли туманные намеки Хогга. Это было уж слишком, Хоггова паранойя совсем зашкаливала. С другой стороны, Лоример вновь ощутил глубину собственного незнания: он понимал, что ему известны только некоторые факты, да и то не самые важные.
— Я только выполняю свою работу, как и всегда, мистер Хогг, вот и все.
— Значит, тебе не о чем беспокоиться, не так ли? — Хогг умолк, а потом весело добавил: — А как прошел твой уик-энд с Хивер-Джейнами?
— А, прекрасно. Обычная дружеская вечеринка, ничего особенного.
Хогг сцепил руки за головой, уголки его глаз сморщились, будто что-то его забавляло, а тонкие губы подергивались, словно наружу просился еле сдерживаемый смех… Как там сказал Эшгейбл — человек, который мочится на лед?
Лоример поднялся со стула.
— Я лучше пойду, — сказал он. — Я там работаю над делом Дэвида Уоттса.
— Отлично, Лоример, молодцом. Да, кстати, забери-ка с собой по пути Хивер-Джейновы вещички, ладно? Думаю, ты его гораздо раньше увидишь, чем я.
210. Мясная запеканка. Мы уже почти доели мясную запеканку — я это помню, потому что подумывал попросить добавки, как вдруг комната сделалась желтой, вернее, наполнилась оттенками желтого — вроде лимона, пшеницы, подсолнуха, примулы, — и засверкала белым, как это бывает в процессе частичной печати или если смотреть сквозь шелковый экран, когда еще не проступили другие основные цвета. Появилось и нечто вроде слуховых аберраций: голоса вдруг сделались нечеткими и дребезжащими, словно они были плохо записаны на пленку, притом много лет назад. Медленно и осторожно повернув голову, я заметил, что Синбад что-то невнятно и невразумительно рассказывает, вовсю размахивая руками, а Шона тихо плачет. Лахлан (Мердо тогда не было), казалось, отшатнулся от своей тарелки, как будто обнаружил там что-то омерзительное, а потом вдруг принялся восторженно тыкать вилкой в остатки мясного фарша и картошки, словно надеялся откопать там что-то ценное — самоцветы или золотое кольцо.
Я стал делать глубокие вдохи, а комната и все, что внутри, стала совершенно белой — все желтые оттенки исчезли, а затем вдруг все замерцало и стало переливаться электрическими желчно-зеленоватыми тонами.
— Боже мой, — тихо сказала Джойс. — О-го-го.
— Фантастика, правда? — воскликнул Синбад.
Я слышал, как у меня кровь отливает от головы — со страшным пенящимся шумом, будто вода, устремляющаяся в узкую воронку. Джойс дрожащими пальцами дотянулась до меня через стол и крепко вцепилась в мою руку. Джанко встала и раскачивалась, стоя посреди комнаты, словно на палубе одной из своих рыбацких лодок. А потом мне показалось, что Шона пролилась — будто расплавившись или сделавшись бескостной — со стула и превратилась на полу в тугой шар-эмбрион. Она громко плакала от безысходного отчаяния.
— Блеск, — высказался Синбад. — Красота!
У меня же перед глазами зеленый цвет уступил место межзвездной синеве и черноте, а еще я замечал, как на стенах и потолке кухни проступают какие-то грибообразные очертания.
— Мне надо выбраться отсюда, пока я не умер, — сказал я Джойс спокойно и рассудительно. — Я иду в прихожую.
— Пожалуйста, возьми и меня с собой, — попросила она. — Пожалуйста, не бросай меня здесь.
Мы вышли и покинули остальных — Шону, Джанко, Лахлана и Синбада. Теперь Синбад смеялся, закрыв глаза и выпятив слюнявые губы; руки его теребили ширинку.
На улице нам стало получше: холод, резкий свет уличных фонарей помогли нам успокоиться. Обнявшись, мы минут десять ждали автобуса, почти не разговаривая, тесно прижавшись друг к другу, как влюбленные перед разлукой. Я чувствовал себя расчлененным, придушенным; цвета продолжали меняться, пропадать, блекнуть, вновь становились ярче, но я как-то держался. Джойс, по-видимому, совсем ушла в себя и только тихонько издавала какие-то кошачьи, мяукающие звуки. Когда подошел автобус, все звуки будто вырубились, и больше я ничего не слышал — ни Джойс, ни гуденья мотора, ни шипенья сжатого воздуха, когда открывались двери, ни ветра, гнувшего деревья. Будто во всем мире воцарились полнейший покой и тишина.