Шрифт:
Интервал:
Закладка:
в которой Юлиан рассказывает о своих приключениях в бытность скупым жидом
Очередной срок мне выпало жить воплощенным в скупого жида. Я родился в Александрии, в Египте, звали меня Валтасаром. Ничего примечательного в моей жизни не было по тот самый год, когда разразилось достопамятное восстание и тамошние евреи, как свидетельствует история, истребили больше христиан, чем их числилось в ту пору в городе. По правде говоря, евреи славно поколотили собак, но сам я при этом не был, поскольку всем нашим велели вооружиться и я воспользовался случаем продать два меча, от которых в другое время не избавился бы — такие они были старые и проржавевшие; а без оружия я не рискнул высунуть нос. К тому же выступление назначили в полночь, чтобы покидать дома, не возбуждая подозрений, и, как ни соблазнительно было убить назарея-другого ради спасения души, я не решился до такой поздноты жечь масло впустую; вот так вышло, что в тот вечер я остался дома.
В тот год я пылко любил некую Ипатию, дочь философа, прекраснейшую и достойную девицу, поистине совершенство души и тела[149]. И я ей нравился, но два обстоятельства препятствовали браку — моя религия и ее бедность; может, все как-нибудь и наладилось бы, но псы христиане убили ее и, что совсем скверно, сожгли ее тело; это было потому скверно, что я безвозвратно потерял весьма ценный камушек, мой подарок, который я намеревался затребовать обратно, если мы не поженимся.
Потерпев крушение любви, я вскоре покинул Александрию и отправился в столицу империи, где предстоявшая женитьба императора на Атенаиде сулила хороший спрос на драгоценности. В дорогу я обрядился нищим, имея в виду, во-первых, надежнее сохранить ценный товар, а во-вторых, сэкономить на расходах, и в последнем я, питаясь в основном кореньями и утоляя жажду водой, преуспел настолько, что подаянием перекрыл издержки на два обола.
Только лучше бы мне не скряжничать, а поторапливаться, тогда бы я не поспел в Константинополь к шапочному разбору, упустив редкостный случай сбыть камни, на которых большинство моих соплеменников весьма обогатились.
О жизни скупца мало что можно сказать, поскольку она вся сводится к добыванию или сбережению денег. Поэтому я расскажу лишь о некоторых махинациях, как они придут на память.
Обедал у меня один римский еврей, большой ценитель и истребитель фалернского вина; зная, что у меня не разгуляешься да и вино скверное, он распорядился доставить мне на этот случай полдюжины кувшинов с фалернским. И представьте, он не отведал у меня своего собственного вина. Я разбавил водой три кувшина и эти полдюжины выставил ему с приятелем, а другие три кувшина продал все тому же виноторговцу, зная, что он не постоит за ценой.
В другой раз в загородном доме, который я за полцены купил у разорившегося владельца, меня навестил знатный римлянин. Соседи в его честь спели и сыграли, и, уезжая, он вручил мне золотую монету, чтобы я всех оделил. Деньги я прикарманил, а соседям выслал фляжку кислого вина, за которое не мог выручить и двух драхм, и еще потом они в тройном размере отработали его.
Хотя мое благочестие было больше показным, совсем безбожником я тоже не был и потому, как мог, старался примирить мои плутни с совестью. Например, я приглашал к обеду только тех, на чей карман готовил покушение. Я взял себе за правило, дав им заморить червячка, записывать потом в специальную книгу, на сколько, по моей прикидке, они меня объели. Пусть эта цифра во сто раз превышала сумму, в которую им обойдется платный обед, в моих глазах она была quid pro quo[150], а то и ad valorem[151]. И когда являлся случай обморочить гостя, я относился к этому как к взиманию долга, причем даже той завышенной цифрой не удовлетворялся, а брал с лишком, как если бы дал эти деньги в рост.
Лихоимец для других, я и себе не давал спуску. Холодая и голодая, я подорвал здоровье и вынужден был тратиться на врача, а однажды чудом не умер, принимая дрянное лекарство, на котором выгадывал 1 7/8 процента от его стоимости.
Такими вот ухищрениями я сколотил громадное состояние, когда другие бедствовали и разорялись, и пересчитывать свои капиталы и тешиться ими было моей каждодневной усладой, которую, случалось, умеряли и отравляли две закравшиеся мысли. Одна была совсем непереносима, но, к счастью, посещала меня редко: что однажды я расстанусь с моими сокровищами. Зато другая мысль преследовала неотступно: отчего я не богаче, чем есть. Тут я, впрочем, утешался убеждением, что делаюсь богаче с каждым днем, и мои надежды уносились столь далеко, что я мог повторить за Вергилием: «His ego пес metas rerum пес tempora pono»[152].
Я убежден, что будь у меня в кармане весь белый свет без одной-единственной драхмы, которой мне нипочем не завладеть, даже и тогда, я убежден, эта драхма заслоняла бы все, чем я владел.
То корпишь, чтобы побольше урвать, то дрожишь, как уберечь, — по правде, я не знал минуты покоя ни днем, ни даже во сне. Кем только я не перебывал на земле, но таких мук не изведал и вполовину, и к той же мысли склонился Минос: мне, трепетавшему в ожидании приговора, он велел отправляться восвояси, поскольку одного проклятья мне было достаточно. Потом уже я узнал, что дьявол не допускает к себе скупцов.
Что претерпел Юлиан в бытность генералом, наследником, плотником и щеголем
На сей раз я объявился в Аполлонии Фракийской, где меня родила красавица рабыня, гречанка, наложница Евтихия, первейшего любимца императора Зенона. Когда этот князь взошел на престол, он сделал меня командиром когорты, не посмотрев, что мне всего пятнадцать лет, а немногим позже через головы заслуженных ветеранов назначил трибуном[153].