Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Минос объявил мне, что Элизиума я не заслужил и даже вечного проклятья недостоин, и отправил меня в обратный путь.
Приключения в монашеском образе
Теперь волею судьбы я объявился младшим сыном в одном почтенном семействе и юношей был отдан в школу, однако образование к этому времени пришло в такой упадок, что сам учитель с грехом пополам составлял предложение на латыни, а греческого не знал вовсе, и, мало преуспев в науках и добродетели, я был определен к духовному поприщу и в положенный срок постригся в монахи[157]. Я много лет затворником просидел в келье, и моя жизнь была мне по нраву, а нрав я имел угрюмый и весьма склонный презирать весь свет, иначе говоря, завидовать всем, кому выпала лучшая доля, и по сему случаю не жаловать и весь род людской. Впрочем, когда надо было, я не гнушался польстить подлейшей твари, например — евнуху Стефану, любимцу императора Юстиниана II, мерзейшему негодяю, когда-либо рождавшемуся на земле. Я не только написал в его честь панегирик, но и в проповедях ставил его всем в пример, благодаря чему совершенно завоевал его доверие и был представлен императору, которого прибрал к рукам теми же средствами, и вскоре расстался с кельей, получив место при дворе. Снискав милость у Юстиниана, я не замедлил толкнуть его на всяческие зверства. Человек я был угрюмый, замкнутый, и счастливые лица были для меня нож острый, отчего всякие забавы и утехи я поносил как мерзопакостный грех, веселость бичевал за легкомыслие, призывал к строгости нравов, а по совести сказать — к лицемерию. Злосчастный император во всем слушался меня и гонениями так возмутил народ, что был свергнут и изгнан.
Я опять замкнулся в своей келье (историки ошибочно утверждают, что меня убили), где и спасся от разъяренной толпы, которую клял на чем свет стоит, и они не давали мне спуску. Пробыв три года в изгнании, Юстиниан переодетым вернулся в Констатинополь и пришел ко мне. Я поначалу сделал вид, что не узнаю его, и, не помня добра, собирался показать ему на дверь, но тут мне пришла мысль выгадать от его посещения, и, громко кляня короткую память и слепнущие глаза, я кинулся ему навстречу и горячо обнял его.
Я задумал выдать его Апсимару, не сомневаясь, что тот щедро оплатит такую услугу. Я радушно предложил ему пробыть у меня весь вечер, и он согласился. Придумав какое-то недолгое дело, я отлучился и побежал во дворец доносить на своего гостя. Апсимар тут же отрядил со мной солдат, но то ли мое долгое отсутствие насторожило Юстиниана, то ли он просто передумал оставаться, только мы уже не застали беглеца, и самые усердные поиски оставили нас ни с чем.
Упустив добычу, Апсимар разгневался на меня и грозил страшными карами, если я не представлю ему свергнутого монарха. Потушив первую вспышку его ярости, пустив затем в ход притворство и лесть, я, хоть и с трудом, отвел его гнев.
Когда Юстиниан вернул себе трон, я, ничтоже сумняшеся, явился поздравить его с воцарением, но он, видимо, как-то прослышал о моем предательстве и принял меня холодно, а позже без обиняков обвинил в содеянном. Я решительно все отрицал, поскольку никаких доказательств против меня не было, он же стоял на своем, и тогда в проповедях и при всяком удобном случае я стал честить его врагом церкви и всех добрых людей, обзывать неверным, еретиком, атеистом, язычником и арианином. Я говорил все это сразу после его возвращения, еще до того, как ужасные свидетельства его бесчеловечности подтвердили мою правоту.
Мне повезло умереть в тот самый день, когда солдаты, посланные Юстинианом против Фракийского Боспора и учинившие там неслыханные зверства, все до одного нашли свою смерть. И поскольку каждый из них был препровожден в ад, Минос утомился судбищем и тем, кто не участвовал в кровавом походе, позволил вернуться на землю, если они того пожелают. Я поймал его на слове и, повернувшись, потек в обратный путь.
Юлиан превращается в скрипача
Местом моего рождения стал Рим. Моя мать была африканкой; красотой она не отличалась, но, видимо, за благочестие ее приблизил к себе Папа Григорий II[158]. Своего отца я не знаю, наверное, он не представлял из себя ничего особенного, поскольку после смерти Папы Григория, по милосердию своему бывшего добрым другом моей матери, мы впали в крайнюю нищету и были выброшены на улицу, имея единственной кормилицей мою скрипку, на которой я очень недурно играл: я сызмала тянулся к музыке, и благодетель Папа за свой счет образовал меня. Пропитание скрипка давала самое скудное — хорошо, если из толпы слушающих один-другой усовестятся и бросят монетку оголодавшему бедняге, что доставил им радость. А иные умники, с часок послушав меня, отходили, мотая головами и сетуя, что-де позор терпеть в городе таких бродяг.
По правде говоря, рассчитывай мы только на щедрость моих слушателей, мы скоро протянули бы ноги. Пришлось и матери приняться за свой промысел: я услаждал их слух, а она тем временем опустошала их карманы, да так успешно, что скоро мы обеспечили себе безбедное существование и, будь мы поумнее и побережливее, могли бы, подкопив денег, бросить эту опасную и постыдную жизнь, но почему-то удерживаются только трудовые, кровные деньги, а деньги даровые, шальные обычно так же легко и безалаберно спускаются. Вот и мы тратили деньги, коль скоро они есть, не успев узнать своих потребностей и желаний; а с большой добычи мы через силу пускались во все тяжкие и беспутничали без всякой охоты.
Еще долгое время воровской промысел сходил нам с рук, но и на старуху бывает проруха, и пришел наш час: бедную мать поймали с поличным и, прихватив меня как сообщника, доставили нас к судье.
По счастью, судья был известен всему городу как величайший меломан, он частенько звал меня поиграть и сейчас, видимо, решил выразить свою признательность, тем паче что расплачивался всегда мелочно; как бы то ни было, он застращал свидетелей и с такой неприязнью выслушал их показания, что они вынуждены были смолкнуть, а нас с честью отпустили, точнее сказать — оправдали, потому что отпустили нас только после того, как я немного поиграл судье на скрипке.
Нам было на руку еще то обстоятельство, что обокрали мы поэта, и шутник-судья всласть повеселился на этот счет. Поэты и музыканты, говорил он, должны ладить меж собой, поскольку они женаты на сестрах; он объяснил потом, что имел в виду муз. Когда же в качестве улики была предъявлена золотая монета, он разразился хохотом и заявил, что, должно быть, опять настал золотой век, когда у поэтов в карманах водилось золото, а в золотом веке воров не бывает. Он отпустил еще много шуток в этом роде, но я ограничусь теми, что привел.
Нечаянная милость, говорят, служит острасткой, но я с этим не согласен, по-моему, оправдание виноватого делает его самонадеянным, как это было с нами: мы смеялись над законом, ни во что не ставили наказание, которого, мы убедились, можно избежать даже вопреки прямым уликам. Случившееся с нами мы сочли, скорее, острасткой для обвинителя, чем для злоумышленника, и распоясались сверх всякой меры.