Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот хотя бы: однажды нас пустили в дом к богатому священнику, и, пока слуги танцевали под мою музыку, мать ухитрилась стянуть серебряный сосуд; у нее и в мыслях не было кощунствовать, однако эта весьма большая чаша, оказывается, была из церковного обихода, откуда священник заимствовал ее для пирушки с собратьями. Нас тут же обвинили в краже (сосуд нас выдал) и отвели к тому самому судье, что прежде отнесся к нам с таким добродушием; но теперь он был в другом настроении, и едва священник подал на нас жалобу, как судья, не знавший края ни в доброте, ни в строгости, велел раздеть нас донага и бичами прогнать по улицам.
Этот приговор был исполнен с превеликой строгостью, священник самолично поощрял палача, наставляя, что-де тот старается нам во благо; но хотя наши спины были истерзаны в клочья, горше материных и моих страданий было оскорбление, учиненное моей скрипке: ее с победным видом несли впереди меня, толпа над ней глумилась, выказывая тем свое презрение к искусству, в котором я имел честь подвизаться, к благороднейшему из человеческих дерзаний, успехами в котором я чрезвычайно гордился, и поэтому надругательство над скрипкой причиняло мне такие муки, что ради ее избавления я был готов отдать хоть всю свою кожу.
Мать недолго прожила после порки; я прозябал в нужде и ничтожестве, покуда меня не обласкал молодой сановный римлянин: он ввел меня в свой дом, обращался со мной запросто. Пылко преданный музыке, он пожелал обучиться игре на скрипке, но, не имея дарования, весьма скромно преуспел в этом искусстве. Я, впрочем, расхваливал его потуги, отчего он возлюбил меня безмерно. Продолжай я и дальше действовать подобным образом, я бы, наверное, сказочно нажился на его доброте, но я сам уверил его в превосходстве его музыкальных способностей, и свое умение он уже ставил выше моего искусства, а этого я не мог перенести. Однажды мы играли дуэтом, он стал беспардонно врать, и, когда гармония совсем расстроилась, пришлось сделать ему замечание. Вместо того чтобы поправиться, он обвинил меня в оплошке — будто бы я играю не в том ключе. Стерпеть такое от собственного ученика выше человеческих сил; я вспылил, швырнул наземь скрипку и заметил ему, что староват брать уроки музыки. С такой же горячностью он объявил мне, что не нуждается в поучениях бродячего скрипача. В конце перепалки мы вызвали друг друга на музыкальный турнир. Победа досталась мне, но заплатил я за нее дорогой ценой — я потерял друга: язвительно припомнив, сколько добра он мне сделал, уколов позорным наказанием и отчаянным положением, из которого я выбрался благодаря его щедротам, он прогнал меня со двора.
Когда я жил у этого господина, меня кое-кто знал, среди прочих — некая Сабина, благородная дама, будто бы тонко разбиравшаяся в музыке. Прослышав, что мне отказано от дома, она тут же взяла меня к себе, предоставила отличный стол и гардероб. Впрочем, жилось мне у нее не сладко, при чужих людях я был вынужден сносить ее постоянные замечания — тем более досадные, что они не шли к делу; подозреваю, что своими придирками она приблизила мою смерть, поскольку, обученный ради куска хлеба подавлять раздражение, я не давал чувствам выхода и травил себя изнутри, отчего, видимо, и приключилась моя болезнь.
Дама, любившая меня вопреки моим недостаткам — а может, благодаря им, — тотчас пригласила трех знаменитых врачей. Эти врачи за хорошую мзду в продолжение трех дней приходили семь раз; двое пришли и в восьмой, но им доложили, что я только что умер, и, покачав головами, они удалились.
Когда я явился к Миносу, он с улыбкой спросил, не прихватил ли я с собой скрипку, и, получив отрицательный ответ, велел отправляться восвояси и благодарить судьбу за то, что дьявол не любит музыку.
История премудрого мужа[159]
Я снова вернулся в Рим, теперь уже совсем в ином качестве. В моем характере с детства была какая-то важность, я ни разу не улыбнулся, вследствие чего обо мне составилось мнение как о подающем надежды ребенке: одни прочили меня в судьи, другие видели во мне будущего епископа. В два года отец подарил мне погремушку — я с негодованием разнес ее на куски. Добрый родитель, сам мудрый человек, увидел в этом несомненный признак мудрости и восторженно вскричал: — Правильно, малыш! Ручаюсь головой, ты далеко пойдешь!
В школе меня не заставить было поиграть с товарищами — и не потому, что все время отнимали занятия, к которым я не имел ни склонности, ни способностей. Однако мой степенный вид настолько пленил учителя, вообще-то весьма проницательного человека, что он сделал меня своим любимчиком и постоянно ставил другим в пример, им на зависть, а мне на радость; и хотя они мне завидовали, но относились ко мне с тем вынужденным уважением, какое обречен оказывать завистник.
У окружающих я пользовался славой необычайно разумного юноши, добившись ее не без труда: отказ от некоторых развлечений, сопутствующих этому возрасту, стоил мне немалых мук, но горделивое любование собственными выдуманными достоинствами отчасти утешало меня.
Так протекала моя жизнь, ничем знаменательным не отмеченная, до двадцати трех лет, когда, на свое несчастье, я познакомился с молодой неаполитанкой по имени Ариадна. Ее изумительная красота сразу произвела на меня ошеломляющее действие, еще усиленное благородством, простотой и любезностью ее обращения, и окончательно покорила меня беседа с ней. С прелестной непринужденностью она обнаружила глубокий и живой ум. Этому прекрасному созданию было неполных восемнадцать лет, когда я, на свое несчастье, увидел ее у своего близкого приятеля, которому она доводилась родней. Первое время мы виделись очень часто, и я не успел спохватиться, как был пленен ею; тем более что и барышне был по душе поклонник, не скупившийся на восторги.
Пробыв три месяца в Риме, Ариадна вернулась в Неаполь, забрав с собой мое сердце; при этом в самой сдержанности, к которой обязывает молодую женщину безупречная скромность, я видел несомненный признак, что и ее сердечко неспокойно. После ее отъезда на меня нашла хандра, с которой так же трудно жить, как трудно от нее избавиться. Напрасно искал я развлечений — серьезных, разумеется, в особенности предпочитая музыку: они еще больше распаляли мечты и умножали страдание. Наконец моя страсть разгорелась с такой силой, что я стал подумывать о ее утолении. Перво-наперво я стороной справился о достатке ее родителей, чего покуда не знал; вообще же я не обольщался на этот счет, хотя в Риме их дочь была безупречно одета. Как выяснилось, ее состояние превосходило мои прикидки, однако, на взгляд человека благоразумного и осмотрительного, оно было недостаточно, чтобы оправдать наш брак. Мудрость и счастье повели яростную борьбу, и, надорвав мне душу, мудрость одолела. Я решительно не нашел в себе сил поступиться мудростью, которую так старательно наживал и которую оберегал с такой ревностью. И потому я решил любой ценой побороть свое чувство, и цена, признаюсь, вышла дорогая.
Я был поглощен этой борьбой (а она потребовала много времени), когда Ариадна опять приехала в Рим; ее присутствие серьезно угрожало моей мудрости, которая даже в ее отсутствие с великим трудом удерживала свои позиции. Если верить ее словам, в веселую минуту сказанным здесь, в Элизиуме, то я произвел на нее такое же впечатление, что и она на меня. И скорее всего, ее неожиданное появление вынудило бы мудрость смириться, не надумай та, как удовлетворить мою страсть без урона для моей репутации. Надо было сделать ее тайной любовницей, что в тогдашнем Риме не возбранялось, если связь не афишировалась и соблюдались приличия, а там пусть хоть весь город знает.