Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Важно понимать, что именно язык реальности очень изменился в XXI веке. Это совершенно поразительная вещь. Еще в XX веке, особенно в первой его половине, он рассказывал что-то нам и о девятнадцатом, а иногда даже о восемнадцатом веке. Теперь он уже не рассказывает даже о веке двадцатом. Я несколько абсолютизирую, естественно, и есть некие лакуны, в которых мы вспоминаем XX век через язык: язык предметов, язык культуры. Но все-таки здесь произошел какой-то временной обрыв, который, видимо, является цивилизационным. Он не политический, не социальный, а именно цивилизационный. Все это связано с появлением другого технологического фона, в котором мы вдруг оказались.
Я сегодня совсем не могу вспомнить, как мы встречались при отсутствии мобильных телефонов. Они появились в России в 90-е годы, а массово – в 2000-х. Когда я в начале 90-х впервые приехала в Нидерланды, спросила у знакомого голландца, где почта, чтобы домой позвонить. Он говорит: «Зачем на почту?» – и вынул большую трубку из кармана. Говорю: «Это что?» «Это телефон». «И чего?» «Набирай номер, звони». Я, честно говоря, без всякой надежды набрала, подумала, что он пошутил, и вдруг очень отчетливо слышу речь, русскую, я разговаривала с Москвой. Меня это поразило невероятно. Даже не знаю, что еще меня могло бы так сильно поразить тогда. Моя мама десять лет стояла в очереди на домашний телефон, потом она умерла, и я только спустя еще десять лет получила телефон. Двадцать лет в очереди за домашним телефоном!
И я уже совсем забыла, как осуществлялись тогда коммуникации. Помню, мы не опаздывали на встречу и лишь иногда терялись по дороге. Необходимо было помнить какие-то пространственные обстоятельства, которые позволяют попасть в это место в нужное время. Сейчас помнить ничего не нужно, потому что всегда есть эта дурная штука в кармане. У меня их три – разные телефоны для разных случаев, и это очень обременительно, потому что в любой момент меня могут найти любые люди. Цивилизационный скачок произошел невероятный, мы не будем его оценивать, хорошо это или плохо, он есть, и все.
И в связи с этим очень изменилось состояние времени, его пустота или наполненность. Если человек этого не ощущает, то очень проблемно быть режиссером. Не чувствовать самый момент времени – значит не понимать, что происходит с человеком. А человек очень быстро меняется. Даже студенты, которых мы принимаем раз в два года, совсем не похожи на предыдущих. Причем они нередко одного года рождения. Речь идет не о смене поколений, мне кажется, что традиционной смены просто уже не существует. Каждые два года ко мне приходят студенты, которые совершенно по-другому мыслят, у них другие книжки, музыка, увлечения. Время движется так стремительно, что человек не замечает этот бег, и тогда он вряд ли способен что-то сделать, особенно в документальном кино, которое остро реагирует на время.
Я говорю не об актуальном и не о политическом кино. Я про реакцию на время, на язык времени, который теперь другой. У меня ощущение, что я родилась в середине XIX века, потому что помню какие-то такие вещи, которые явно из того века, но они циркулировали, бытовали в веке XX. Они были, и язык вещей был оттуда, а сейчас язык вещей не оттуда, он совсем не из XX века. Он родился в XXI веке. Все это должно изменить кино, его язык.
«Голый остров» оказался и в наши времена актуальным, возможно, потому, что Синдо снимал абсолютно внетехнологичную, внецивилизационную среду. Герои его острова были голы, как могут быть неприкрыты одеждами изгои. И сегодня это кино смотрится как притча. А тогда это была жизнь бедных людей, и считывалась как вполне реальная. Язык со временем мутировал, стал сообщать о чем-то другом, но не перестал быть актуальным и современным. Канэто Синдо обнаружил портал в физическом времени и снял на этом языке кино.
В кино я много чего сторонюсь
Я сторонюсь языка, основанного на так называемой классической парадигме. Мне кажется, мы должны полностью уйти от любого подражания даже прекрасным произведениям прошлого. Необходимо их знать, потому что, когда уходишь, то должен знать от чего. У нас в школе нет преклонения перед великими художниками. Слово «художник» у нас пишется с маленькой буквы и произносится без придыхания. «Искусство», «творчество» – так же, без придыхания. Сегодня роль художника серьезно изменилась. У художника отобрано демиургическое начало, он уже не владеет этой планетой, он уже не стоит рядом с Господом Богом. Сегодня, мне кажется, эта позиция у художника отобрана. Мне очень нравится, что художник больше не там, не наверху. И не глядит сверху на все это безобразие, которое происходит здесь, и не оценивает его со своей точки зрения.
Мне кажется, что сегодня очень важен диалог. С человеком необходимо разговаривать глаза в глаза. Именно на этом уровне. Мы не больше, и знаем не больше. Он – столяр, а режиссер держит камеру в руках. Вот здесь что-то про жизнь вы и рассказываете друг другу. На самом деле все друг другу рассказывают, а не художник рассказывает всему человечеству, как ему существовать. Позиция демиургическая в искусстве мне очень не нравится сегодня. Еще мне не нравится очень многое, связанное с традиционной эстетической системой и с эстетическими понятиями. Допустим, у нас в Школе документального кино и документального театра мы пытаемся обойтись без метафор. Почему то, что рождено тысячелетия назад, должно работать сейчас, если время так изменилось? Работает ли это? Я на самом деле не вижу метафоры в современной реальности.
Несколько лет назад я отдыхала в своем любимом месте на Крите, в горах, в деревушке, где живет 26 человек, а когда-то это был огромный город, почти столица Микенского государства. VIII–XII век до нашей эры. От того государства остались только развалины чуть выше в горах. Сейчас это крошечная деревушка с одними стариками, где жители построили ресторан и