Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Арсению Тарковскому Самойлов писал:
Три последних поколения. Где черта между ними? Поколение послевоенное: Бродский, Чухонцев, Кушнер, Ахмадулина, Высоцкий. Военное: Слуцкий, Твардовский, Левитанский, Окуджава, сам Самойлов. Довоенное: Пастернак, Мандельштам, Цветаева, Ахматова, Заболоцкий. Гении начала века: Блок, Анненский, Хлебников – в стихах Самойлова в расчет, очевидно, не берутся. Что же он, и в самом деле считал, что из трех последних поколений только двое «убереглись от искушений»? Но разве Ахматова или Заболоцкий писали «в суете»? Конечно же, он так не думал. Просто гениев он выносил за скобки. Они «смежили очи». Мысль его о суете и соблазне искушений была обращена к соратникам и ровесникам. Поистине, он всегда умел отдать должное настоящему и сто́ящему, всегда готов был признаться в любви и уважении к собрату, всегда руководствовался чеховским «всем хватит места… зачем толкаться?». Не признавал он лишь тех, кто поддавался соблазну и суете.
Меня, как, уверен, и многих других, всегда интересовал разговор поэтов «на воздушных путях», их диалог «поверх барьеров». Еще Пушкин говорил, что следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная. А если ты еще лично знаком с поэтом, жил с ним в одно время, знал или читал тех, с кем он вел этот диалог, тогда это вдвойне интересно. Невольно сопоставляешь прочитанное со своим восприятием этих людей, с их, своей и нашей общей жизнью. Есть замечательные, но замкнутые поэты, но я, по чести сказать, будучи сам человеком общительным, предпочитаю поэтов открытых, общительных, ведущих этот непрестанный разговор с соратниками по поэзии. И неважно – живыми или мертвыми. Ведь в каком-то высшем смысле живы все и всегда будут живы – и великие, и малые мира сего. Иногда я это ощущаю почти физически. В этом нет ни мистики, ни модной нынче парапсихологической зауми. Ведь каждый из нас тоже ведет свой непрерывный диалог с кем-то или с чем-то, тоже советуется, вопрошает, кается, делится сокровенным. А когда утрачиваем эту связь, ощущаем себя до ужаса одинокими и беспомощно ничтожными. Вот тогда и говорим: «Боже, Боже, за что Ты меня оставил?» Тогда-то начинает по сто раз на дню прокручиваться: «И я подумал про искусство: а вправду – нужно ли оно?» Так приходит черная депрессия.
Это случилось со мной в 87-м году. Сначала Бехтеревка в Ленинграде, потом Соловьевская психушка в Москве. И как это было здорово – к выздоровлению, словно последнюю порцию животворящего лекарства, вдруг получить письмо Самойлова:
Я ведь действительно возвращался к жизни через стихи. Сначала бубнил про себя, потом комунибудь, кому доверял, потом в курилке многим, а под конец – настоящие концерты во всех отделениях, за исключением разве что буйного. И это, конечно, стало известно Самой-лову:
Сам того не зная, он делал заслуженный комплимент самому себе: «психи» действительно легко воспринимали именно его стихи, хотя до этого даже не подозревали об их существовании, да и к поэзии, как правило, имели весьма отдаленное отношение. Но он-то, разумеется, не к «психам» адресовался в своем письме, а хотел меня поддержать и ободрить:
Регина, Регина Соломоновна, или, как ее всегда именовал Самойлов, «Регина Сулеймановна» (она полуеврейка-полутатарка) – моя третья (но не последняя) жена. Мы прожили с ней семнадцать лет и часто общались с Самойловыми и в Москве, и в Пярну. Самойлов называл ее в письмах «строгая, но справедливая». Иногда, правда, понимал, что слишком строгая и далеко не всегда справедливая в непримиримой борьбе с моим влечением к бутылке. И, понимая, наставлял ее шутливо:
«Неужели такая картина не проймет твою жену?» – вопрошал Самойлов уже в прозаической части своего письма. И, как бы понимая, что «строгую и справедливую» уже ничто не может «пронять» (пройдет всего три месяца после этого письма, и она навсегда уедет в Штаты – по целому ряду причин, лишь одной из которых была злополучная «оттычка»), добавлял: «Тогда придется мне написать ей философский трактат “О пользе оттычки”».
И тут же, поставив жирную точку, сразу о другом: «Инсценировку “Живаго” закончил. Надеюсь вскоре дать тебе ее почитать. Или, может, подъедешь на читку? Мне важны будут твои замечания. 18 января у меня будет вечер в Москве, в Пушкинском музее. Давно там не читал. Если будет время и охота, приходи. Прочитал бы “Беатричку” для разгона! Я ее читать не умею… Твой Д.».
«Беатриче»… С этой поэмой у меня связано воспоминание о самом удивительном времени, проведенном в Пярну, – летних месяцах 1985 года. Я и до этого не раз бывал там с Региной, но это лето было самым насыщенным и по плотности, и по задушевности наших застольных и незастольных – даже не знаю, как их назвать: разговоров? чтений? откровений? – с Самойловым. (Он обычно именовал все это «культурабендом».) Виктор Перелыгин, пярнуский друг Д.С. учитель в русской школе, замечательный фотограф и просто нежнейший человек, многое из того, что произошло в то лето, запечатлел на фотопленке.