Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несчастного Аркашу мало волновали его предки по материнской линии. Они могли и курить пипу, и дуть в нее – это дело вкуса, но принадлежать к клану Пип Аркаша категорически отказывался.
Бедный подросток терзался выбором.
Сочувствующий папа предложил взять двойную фамилию:
– Будешь Аркадий Хайль-Пипкин. Это даже звучит гордо.
Аркаша после этого долго с папой не разговаривал, потом забылось – отошел.
А с фамилией, кстати, легко разобрались. Начальник паспортного стола пожалела мальчика, и стал он просто Аркадием Хайкиным. Может, кому-то и не понравилось бы, но Аркаша расправил плечи, поступил в институт, окончил его с красным дипломом, женился, и жена, не раздумывая, взяла его фамилию. А что еще ей, грузинской еврейке Марианне Попидзе, было делать?
* * *
Веранду снимали Дымшицы. Интересная была семья. Познакомились они еще в медицинском институте на первом курсе. Стать мужем и женой им, видимо, показалось недостаточно – они еще и работали по соседству. Дора Дымшиц – урологом-венерологом, а Яша Дымшиц – гинекологом. Детей у них не было. Дедушка говорил бабушке, что у них друг к другу слишком профессиональный подход. Ну действительно, о какой романтике могла идти речь, когда циничная Дора за вечерним чаем, не выпуская изо рта сигарету, с гордостью заявляла, что сегодня видела совершенно роскошный шанкр на не менее роскошном члене? И что можно было ночью ожидать от Яши, который принял в день двенадцать родов?
Надо сказать, что пара эта обладала отменным чувством юмора. Деду моему их шутки пришлись по сердцу, а вот баба Геня, зная мое умение повторять все услышанное за столом в самое неподходящее время, была от них не в восторге. Так, однажды Яша, думая, что я сплю, к дедушкиному и папиному восторгу, рассказал следующую историю…
* * *
Лет десять назад, сразу после института, он проходил практику в одной больнице, где работал когда-то знаменитый, но уже очень старенький профессор гинеколог-уролог Моисей Гутман. К старости его одолела болезнь Паркинсона, и, как следствие, стали трястись руки. Ну и, соответственно, он не всегда попадал уроскопом по назначению, благо промахнуться было легко.
Несмотря на более чем почтенный возраст, профессор еще вел студенческие группы. Стайка учеников с уважением заглядывала в прибор, который Моисей вставил дрожащими руками, как он полагал, в уретру. Хорошо поставленным профессорским голосом он объяснял студентам отличия переходного эпителия мочевого пузыря, периодически поглядывая в микроскоп, торчащий из естества дебелой дамы бальзаковского возраста. Дама спокойно лежала и даже, кажется, получала удовольствие от процесса, особенно когда уроскоп находился в руках молодых дотошных студентов мужского пола. Двое особо сердобольных учеников даже поддерживали ее за немалые ляжки.
Моисей призывал учеников быть аккуратными и не дергать уроскоп из стороны в сторону, чтобы не причинить пациентке боль. Распятая на кресле мадам, краснея, говорила, что она готова принести себя в жертву науке и, если надо, провести остаток жизни с уроскопом внутри. Это настораживало и удивляло обслуживающий персонал, ведь уретра маленькая, а уроскоп размеров приличных. Медсестра даже проверила еще раз процент применяемого новокаина – может, переборщили? Да нет, вроде, все так. И тут старшая медсестра бесцеремонно отодвинула плечом разоряющегося Моисея, глянула в уроскоп, с пониманием похлопала румяную и довольную пациентку и ехидно бросила слегка растерявшемуся от такой наглости профессору:
– Моисей, ты опять в пизду попал?!
Что было дальше, Яша описывал сквозь слезы: все уже просто стонали, даже бабушка Геня, которая все шикала на всех, чтобы громко не ржали. У Моисея от позора вспотели очки и подмышки. Красная от смущения дама удовлетворенно колыхалась телом на неудобном кресле. Счастье, что студенты были в масках. Одни без извинений вылетели в коридор, другие попадали прямо тут же, у грешного гинекологического ложа.
Больше медперсонал в этот день работать был не в состоянии, все процедуры отменили, да и экзамен у группы потом принимал не Моисей, а его заместитель, тощий и бледный, как глист в обмороке, доцент Петухов.
Надо сказать, что отличить переходный эпителий мочевого пузыря от ороговевающего эпителия влагалища сумели почти все. Уж больно доходчивым и запоминающимся был урок Моисея Ароновича Гутмана.
* * *
И опять были вечерние игры родителей в преферанс, смех, гитара, походы за грибами, «классики» на асфальте, волейбол, прятки и все то, что делало нас такими счастливыми.
Мы придумывали какие-то новые игры, каждый день появлялись новые друзья на всю жизнь, которая казалась такой бесконечной и счастливой.
Домой нас было не загнать: целый день мы копались в воде, грязи, шарили по каким-то заброшенным подвалам, ели с одного куска, пили, отталкивая друг друга, ледяную воду из колонки, ну и, случалось, заболевали. И естественно, все разом.
В тот раз ангина не пощадила ни меня, ни Гришку, ни Маечку.
Без голоса, весь в соплях, слезах и клюквенном соке, я лежал на высоких подушках и слушал, как за стеной тетя Мирра уговаривает Гришку прополоскать горло. Тот что-то невнятно хрипел в ответ. Липкий температурный пот не давал спать, бабушка пыталась затолкать в меня порошок, я вяло отбивался.
И тут открылась дверь и влетели папа с мамой. Ничего удивительного – дедушка сбегал на станцию, позвонил, и они тут же примчались, побросав все неотложные дела. Мама положила на лоб прохладную руку, папа сел в ногах. И бабушке уже удалось затолкать в меня и куриный бульон, и морс, и даже кислючий порошок анигриппина.
Мама принесла бумагу и карандаши. Она, кстати, очень неплохо рисовала. Из-под ее руки стали появляться уродливые фигурки, которым она давала имена. Теснились на небольшом листке кака-сопляка, кака-кашляка и кака-температуряка. Мне давали в руки карандаш, и я жирно зачирикивал карикатурных уродцев, свято веря, что этим я борюсь с болезнью.
У папы были свои методы. Менее сентиментальный, чем все остальные в нашей семье, он не слишком надо мной причитал и считал, что я должен вырасти стойким оловянным солдатиком. Но тоже пугался моего скрипучего голоса и влажного кашля, раздирающего грудь. Заложенный нос не давал уснуть, и тогда папа взял меня на руки, завернул в одеяло и стал носить по комнате, напевая сочиненную на ходу колыбельную:
И таки уболтал меня, а потом настало утро, и генерал на веранде шепотом разбирал тактику и ошибки ночного боя. Пурш сидел на столе и брезгливо нюхал вчерашнюю печенку. Потом повернулся задом и презрительно начал закапывать – то ли несвежий дефицит, то ли генерала с его вечными амбициями победителя. Он мягко спрыгнул со стола, направился к Хайкиным, где подоконник уже пригрело августовское тепло, и завалился среди желтобокой, доходящей на солнце антоновки.