Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не знаю, Бекка! Он ничего не подозревает! Я вернулась домой, Оливер в тот момент был в Берлине, я бросилась в душ, стала намыливаться, как сумасшедшая, я вонзала ногти в мыло, хотела содрать с себя кожу. И не осмеливалась взглянуть на себя в зеркало ванной.
Бекка скрестила пальцы на коленях, опустила глаза. Казалось, она молится. Она заговорила странным, отстраненным голосом.
– Стыдно бывает, когда совершишь что-то, что не соответствует твоим собственным представлениям о себе, стыдно, когда предаешь себя, когда становишься человеком, который себе не нравится. Внушает страх и отвращение.
– Я смотрела на себя и думала: что это за девка такая, которая хочет увести парня у лучшей подруги? Ну уж точно не я! Ночью я не сомкнула глаз. Но наутро не могла удержаться и как побитая собака приползла на брюхе в приют. Я пришла даже раньше, чем обычно, ты едва только открыла двери и еще спросила меня: «Ты что, с кровати упала?» А я даже ничего не ответила. Потому что я, вытягивая шею, высматривала его в коридоре. Я пробежала бегом по лестнице до его кабинета, широко распахнула дверь, увидела, что его нет, но мне не хотелось в это верить. Я посмотрела на его пустой стул и долго оглядывала комнату, словно он где-то прятался. Я прождала его весь день, поднимая голову только тогда, когда хлопала дверь. А оказалось, что в этот день он не работает на Мюррей Гроу, и к вечеру я была совершенно разбита, опустошена, чувствовала себя никому не нужной. Со мной заговаривали, я не отвечала, меня просили передать хлеб, я протягивала соль, я смотрела на часы и хотела дать им пинка для ускорения, чтобы скорее, скорее наконец настало завтра и я смогла его увидеть. На следующий день он опять не пришел. Я чуть не сошла с ума… Уже не было смысла тешить себя иллюзиями, я попала как кур в ощип. Да, как та лягушка в кастрюлю. Я потеряла свое место в жизни, превратилась в женщину, которая ждет и ждет. У меня больше не было гордости, не было чести, не было…
Она развела руками и показала пустые ладони.
– Ну и конечно, я делала все, чтобы избежать встречи с Жозефиной. Она была удивлена, что я ей не звоню, что мы не повидались, когда она приезжала в Лондон…
Дверь в столовую отворилась. Вошел мужчина лет тридцати, худой, загорелый, белозубый, взъерошенный. На лице его была кровь. На нем было старое серое пальто, один рукав был выдран с корнем и печально висел на нитках.
– Миссис Бекка, могу я с вами поговорить?
– Не сейчас, Баббл, ты же видишь, что я занята.
– Миссис Бекка, дело исключительно важное, дело в том, что я…
– Подожди у меня в кабинете, Баббл, я сейчас приду.
Он приветственно махнул рукой Ширли и удалился, пятясь.
– А он все продолжает пятиться? Я думала, он отучился от этой привычки, – сказала Ширли, грустно улыбнувшись.
– Он не может с собой справиться. Для него это, должно быть, знак уважения.
– Но непохоже, чтобы дело шло на поправку.
– Дело само не пойдет на поправку, пока сам не решишься что-либо исправить, не возьмешь его в свои руки.
Ширли вздохнула и покачала головой.
– Бекка… Я хотела бы, чтобы ты знала еще одну вещь: он тут совершенно ни при чем. Со своей стороны он не допустил ни одного двусмысленного движения. Он любит Жозефину. И никого, кроме нее.
– А ты уверена? Потому что, видишь ли, я за вами уже давно наблюдаю и вижу, что вы очень много времени проводите вместе. А насколько я знаю, ты его ни к чему не принуждаешь, к стулу не привязываешь… Если он так поздно засиживается на Мюррей Гроу, значит, ему так хочется или нет?
– Я не знаю.
– И когда заходишь в комнату, где вы вдвоем, создается впечатление, что ты здесь лишний…
Ширли понурилась, а потом тряхнула головой с яростью дикой кобылицы, которую пытаются силой загнать в стойло.
– А ты не спрашивала себя, почему он уехал в Японию? – пристально глядя на нее, спросила Бекка.
– Ну, он любит Токио в это время года, там еще его друг Такео, сакура в цвету и так далее…
– Десять дней в тени цветущих вишен, – перебила ее Бекка, но прежде всего десять дней вдали от тебя.
– Он говорил с тобой?
– Нет. Я просто пытаюсь поставить себя на его место. Преимущество возраста в том, что начинаешь понимать гораздо больше в жизни. Успеваешь наделать много глупостей и многое узнать.
– Ну расскажи мне тогда! Я никогда не жила с мамой, меня воспитывал отец, настолько целомудренный, что он краснел каждый раз, как я бросала взгляд на его бритвенный прибор!
– Ты никогда не жила с матерью?
– Если я расскажу тебе, как живет моя мать, ты со стула упадешь и выйдешь из комнаты пятясь, как Баббл.
– Она живет на улице?
– Нет, – прыснула Ширли.
– Она бросила тебя?
– Опять не угадала.
– Она до сих пор жива?
– Да.
– И обитает в Лондоне?
– Да.
– И я ее знаю?
– Давай не будем говорить о моей матери, Бекка!
– А почему нет?
– Поговори со мной лучше о Филиппе, прошу тебя.
– Бедная, безумная девочка!
– Он уехал, чтобы избавить Жозефину от подозрений и страданий? Или он думает, что, когда вернется, я уже обо всем забуду?
– Думаю, да. И, главное, что все уже придет в порядок и станет на свои места.
– Как по мановению волшебной палочки?
– Да.
Ширли вздохнула.
– Нет, я по-прежнему ничего не понимаю в мужчинах!
– Ты должна уехать. Я не могу позволить тебе разрушить жизнь Жозефины. Исчезнешь и не будешь появляться до тех пор, пока не забудешь его. Полностью. А ты оправишься. Ты сильная, упорная. Злишься на меня небось, что я тебе это все говорю?
Ширли помотала головой:
– Нет, не злюсь.
– Ты говоришь, что нет, а думаешь, что да.
– О, это тяжело, так тяжело!
– Мужчину всегда можно найти, любая, самая пылкая страсть быстротечна, а вот таких подруг, как Жозефина, днем с огнем не найдешь.
– Я так себя корю! Если бы ты знала!
Ширли опять тряхнула головой, словно пыталась сбросить наваждение. Она непонимающе повторила, как будто желая убедить себя: «Жозефина читала записку, Жозефина все знает».
– Я никогда не смогу больше смотреть ей в глаза.
– Сможешь-сможешь… но только если сейчас уедешь. Если ты останешься, ты рискуешь наделать ошибок, а может быть, вы вместе с Филиппом совершите ошибку.
– Ты думаешь, я этого не знаю?
– И ты будешь несчастна, и боль эта уже никуда не денется. А вот если ты уедешь, ты сперва будешь страдать, но рана однажды зарубцуется. Время врачует самые страшные муки любви.