Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не случайно «Из Пиндемонти» и «Когда за городом…» в основе своей демонстрируют сходство со «Странником». На самом деле все это стихи о странствии: в «Из Пиндемонти» поэт жаждет свободы как передвижения, так и мысли («не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи; / По прихоти своей скитаться здесь и там»), а в «Когда за городом…» тема странствия возникает уже в первой строке («Когда за городом, задумчив я брожу») и уводит поэта от городской среды в покой родовой деревни[220]. Тут, конечно, есть и сильный автобиографический подтекст: в период написания этих стихов Пушкин отчаянно желал получить разрешение уйти в отставку и удалиться с семьей от суеты и скандалов имперской столицы в свое поместье (которое он тогда пытался выкупить после смерти матери, случившейся предыдущей весной) – разрешение, в котором ему было отказано. И все же жажда странствий, так остро выраженная в «Из Пиндемонти», с самого начала заявлена как общефилософская, ведь поэт равно отвергает и властные структуры царского режима (наряду с любыми попытками против них бунтовать), и гражданские права и свободы западноевропейской демократии[221]. Пушкин явно приложил все усилия, чтобы отграничить это стихотворение от своих юношеских вольнолюбивых стихов: здесь он отказывается от возможности быть гражданином какой бы то ни было политической системы и, следовательно, членом какого бы то ни было социума.
Несмотря на то что стихотворение обрамлено словом «права» – им заканчиваются первая и последняя строки, а также строка, находящаяся почти в середине стихотворения, – оно на самом деле вообще не о политике. В центральной части стихотворения слово «права» рифмуется с позаимствованной у Гамлета интригующей и загадочной фразой «слова, слова, слова», и в этом суть. Разочарованный в общественной жизни любого рода, включая литературную, Пушкин делает вид, будто сожалеет о наличии в России «чуткой цензуры» и отсутствии свободной прессы не более, чем об отсутствии гражданских свобод, в которых ему отказывали всю жизнь. Поэтому он использует цитату из «Гамлета» так, чтобы она выглядела как отрицание не только «громких прав», которые он только что равнодушно перечислил, но и ценности самого языка как предмета человеческой деятельности. Столь явное отречение от «слов, слов, слов» – неожиданный поступок со стороны поэта, и его следует рассмотреть более пристально[222].
Контекст, в рамках которого Гамлет произносит свою знаменитую реплику во второй сцене второго акта шекспировской трагедии, дает ряд ценных подсказок – и относительно того, что здесь имеет в виду Пушкин, и относительно смысла Каменноостровского цикла в целом. Ведь Гамлет произносит свою фразу в ответ на вопрос Полония о том, что он читает', изображая безумца, он отвечает на вопрос точно, но не конкретно. Упоминая слова как таковые в качестве объекта своего внимания, он не дает Полонию никакой возможности проникнуть в их конкретные значения — или, выражаясь в терминах структурной лингвистики, твердит об означающем, тем самым преграждая доступ к означаемому и, по сути, лишает языковой знак его значения. Эта хитрая уклончивость защищает личную сферу Гамлета от вмешательства правителей (и их приспешников) и позволяет, изображая безумие, оставаться верным объективным фактам; как замечает Полоний: «Хоть это и безумие, но в нем есть последовательность… Удача, нередко выпадающая на долю безумия, на которую разум и здравие не были бы так счастливо способны»[223].
На мой взгляд, Пушкин, цитируя слова Гамлета о словах, аналогичным образом имитирует «последовательное безумие»: притворяется, будто отвергает важность «слов, слов, слов» в пользу возвращения к частной жизни и свободным странствиям, в которых его не потревожат власть имущие[224]. Ведь он заявляет, что мечтает посвятить себя неким созерцательным – в противовес творческим – «восторгам умиленья» «пред созданьями искусств и вдохновенья». Причем «искусства», о которых он говорит, по всей видимости, не литература, не словесные искусства, но изобразительные[225]. И все же Пушкин отнюдь не наивный читатель Шекспира. Остроумный пересказ Гамлетом того, что он читает, намекающий на самого Полония («Клевета, сударь мой; потому что этот сатирический плут говорит здесь, что у старых людей седые бороды…»), явно демонстрирует, что имитация чисто пассивного (даже безумного) поведения может быть вполне активно и сознательно сконструированной, строго целенаправленной и, как ни странно, творческой. Очевидно, что частная природа чтения и балансирование между искренностью и притворством, позволяющее Гамлету высказываться столь метко и резко, также имеют большое значение для Пушкина в «Из Пиндемонти».
Можно пойти еще дальше и предположить, что в этом стихотворении Пушкин также имеет в виду следующую реплику Гамлета. Когда Полоний, пытаясь выразить озабоченность здоровьем Гамлета, спрашивает: «Не хотите ли уйти из этого воздуха, принц?» – Гамлет отвечает остроумно, но абсолютно точно: «В могилу». Б. М. Гаспаров и И. А. Паперно отмечают, что в произведениях Пушкина мотив умиления выступает как вариант связанных мотивов безумия и вдохновения', и все эти три мотива связаны с мотивом побега и являются, в свою очередь, составляющими темы вечность [Гаспаров, Паперно 1979: 37]. Таким образом, для Пушкина в «Из Пиндемонти» побег в мир личных «восторгов умиленья», райской свободы и красоты явно равносилен смерти, ведь такое состояние несовместимо ни с каким мыслимым человеческим обществом. Меланхоличная финальная строка «Из Пиндемонти» – «Вот счастье! вот права…», – которая прочитывается как кода или комментарий к фантазии поэта о побеге из второй части стихотворения, отсылает к более раннему и тесно связанному с ним стихотворению «Пора, мой друг, пора!..», где поэт также мечтает о побеге в несбыточное царство «трудов и чистых нег», признавая при этом близость смерти и отсутствие счастья на земле: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Эту строку можно понимать как отсылку к внутреннему покою, который поэт обретает, отказавшись пожертвовать своей волей, хотя и знает, что при этом жертвует личным счастьем и даже жизнью. Противопоставление покоя и воли личному счастью – ключевая идея многих произведений Пушкина, особенно важная для понимания Каменноостровского цикла; толкование свободы исключительно в смысле «христианской свободы» (то есть спасения через Христа) является упрощенным и не учитывает разнообразных коннотаций мотива свободы в творчестве Пушкина[226].
Нет необходимости читать Каменноостровский цикл как некое пророчество, отталкиваясь от смерти Пушкина последующей зимой, чтобы понять, почему в нем преобладают столь мрачные размышления: идея самопожертвования и, может быть, даже бессильная, гамлетовская жажда