Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В темноте разделись скоренько, рухнули в кровать. Сетка провисла мягко, гамаком, заскрипела подло, так некстати. Сминать стала тела, мешая принять горизонтальное положение. Зато руки в темноте сами знали, что делать.
Вдруг не к месту разобрал беспричинный смех и ещё более раскрепостил в общении, и без того каком-то изначально доверительном, без оглядки и хитрости.
Наверное, в жизни любого, мужчины или женщины, хоть однажды, но бывает такое. И вспоминается потом сладостно, независимо от того, стали ли они супругами, а чаще всего нет, потому что такая страсть сжигает всё вокруг и на семейную жизнь ничего уже не остаётся. А ещё – слишком высок уровень притязаний и требований друг к другу, исключительности и неповторимости встречи. От этого рушится мгновенно хрупкое нагромождение, возникшее из случайной встречи, стремительно развивающееся, властное и влекущее. Но именно в этот самый момент ни о какой семейной жизни никто из них не думает, а летят они вместе, до головокружения, в эту упоительную невесомость.
Такая вот незабываемая точка отсчёта в жизни людей разных возрастов.
Хотя волнения не было, а задор какой-то странный был, вздрагивал бесёнок радости внутри, щекотал невидимый, толкал на буйное, беспричинное веселье.
Отдыхали, улыбались в темноте закутка.
– Ты чего развеселился-то так, Веничек, – неожиданно строго спросила она, брови свела к переносице. И улыбнулась.
– Лежим, как два стручка или два банана в одной связке… Я вспомнил анекдот.
– Какой? Из жизни весёлых стручков?
– Вполне приличный, практически благопристойный.
– Расскажи. – Приобняла, прильнула, голову на плечо положила и смотрела снизу глазищами чёрными из полумрака, искушала и подталкивала.
– Слушай, мой маленький дружок! Приходит журналюга к заслуженному человеку, академику, почётному члену и доктору разных университетов, поздравляет с восьмидесятилетием, юбилеем. И говорит – вы светило науки, уважаемый человек, известный во всем мире специалист, – рукой на полки показывает, а там книги стоят, как Великая китайская стена – о чём вы сейчас думаете, в такой знаменательный день?
– А знаешь, сынок, – отвечает этот заслуженный человек, – в сорок третьем году мы – взвод разведчиков, остановились на ночь на хуторе. Все заночевали в избе, а я на сеновале. Ну и уговорил встретиться дочку лесника. Пришла она, а сено мягкое, попка-то у неё проваливается! И вот гляжу я сейчас на все эти книжные развалы и думаю – хорошо бы эту библиотеку было подложить ей тогда – под попку!
Смеялись без удержу, пока Вениамин, раскачавшись на коварной сетке, ненароком с кровати не вывалился на коврик, загремел локтями, коленками.
После этого сил не было успокоиться, соседи в переборку строго постучали, а они стали целоваться, рты друг другу в шутку запечатывать, да так до утра глаз не сомкнули. Только на кухню выходили на цыпочках. Он в плавках, почти уже и не стесняясь, вполне освоившись, не стыдясь того, что они не модные, не новые, слегка потёртые там, где бугрилось причинное место. Она в его рубашке, съехавшей на спину, с невпопад застёгнутыми пуговицами, мятой к утру, окружённая его запахами, и так странно и непривычно, но приятно и радостно, упруго дразнились грудки, подмигивали крепкими сосками, тёмными сквозь белую ткань, в полумраке кухни.
Он отмечал всё это мгновенным взглядом, заводился всё больше, удивлялся, как эта пигалица его встряхнула!
Курил, дым в окошко пускал, улыбался мягко.
Снова целовались, как сумасшедшие, распухшими губами. Валились без сил в кровать и миловались, любили друг друга, изголодавшись и соскучившись. Иссушая ненасытной, жаркой жаждой до боли, до лёгкого членовредительства, но и тогда не опадало, а разгоралось в нём всё сильнее горячее желание, словно собирался Вениамин и впрямь – на войну, на верную погибель, а не на срочную службу, и вот под окном требовательно сигналит фронтовая машина, его зовут и ждут однополчане. И надо спешить, жаль расставаться, мучительно хочется остаться любой ценой, потому что неизвестно – вернётся ли он, а если и так – то когда, и невредимый ли.
* * *
Чем ближе была осень, тем грустнее становилась Надя.
Замирала отрешённо, вроде бы без видимых причин, прислушивалась к чему-то в себе, не видя ничего и никого, пугала своим отсутствием здесь и сейчас. Невпопад, рассеянно отвечала, неожиданно принималась целовать его сильно, страстно, взахлёб. Обнимала крепко, дыхание сбивая, пряча влажнеющие глаза, настораживая и пугая вспышкой ласки, и тотчас же впадая в отрешённый ступор, бессмысленно созерцая какой-нибудь предмет, попавшийся ей на глаза.
Опускала обречённо руки, и словно бы не было минуту назад этого всплеска, а сидела тихая девочка, слегка ссутулившаяся и от этого совсем уж беззащитная, до слёз.
И так же неожиданно бросила курить, ходила, бледная, ссылалась на недосып, удивлялась:
– Я думала, что любви много не бывает, а сама, как муха осенняя, сколько ночей толком не спала.
Улыбалась виновато.
И у него ёкало внутри, сжималось от жалости, безысходности.
Он уже начинал понимать, что это страсть, а вовсе не любовь, но тешило его, что вот он какой – ухарь. Однако так он мог думать только про себя, а вот про Надю думать боялся. Жалел её, с собой же поделать ничего не мог.
Мысли эти отгонял, себя уговаривал, что два года впереди скрываются за плотной стеной непроходимого осеннего, ледяного тумана, и при всей его решимости уйти в армию пугают они именно неясностью и опасной из-за незнания новизной, и это ему казалось намного важней, чем то, что сейчас происходит с Надей.
– Да, странное нынче лето, – соглашался он, хмурился, отворачивался, смотрел в окно.
Надя смотрела на него долгим, проницательным взглядом, как на дитя несмышлёное, понимая всем естеством и стремительно мудрея от каждого взгляда, он ощущал их многозначительность, и у него пропадало желание каламбурить и отшучиваться, перехватывало внутри, словно под вздох резкий тычок получил.
– Нет! Не дождётся она меня! Два года, – думал он, словно оправдывался за то, что уже не любит её как прежде, а лишь во власти страстного увлечения, словно спекулирует её чувством или транжирит что-то важное без её на то разрешения. Взял с тумбочки кошелёк и…
Однако бацилла равнодушия разрушала его, он невесомой водомеркой скользил по поверхности, из дня сегодняшнего в новый день, поднимался, безропотно шёл, что-то делал, совершенно не заботясь, поверх чего он так ловко и преступно скользит и куда приведёт этот опасный путь.
От чего он убегал? От себя, жизни вокруг. От этой молодой женщины, доверившейся ему без оглядки, а он по-настоящему равнодушен, прикрывается уходом в армию, в которой ничего важного для себя не видит. Да и на потом, после дембеля – ничего не загадано, не задумано, а похоже лишь на такое же безумное движение, пируэты, лишённые реальности.