Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воздух был насыщен безотрадным запахом плесени, веселые крики уборщиков эхом отдавались в коридорах. Они стояли около веревочного ограждения и ждали, когда снимут и уволокут в подвал последнюю громадную картину — помпезное изображение последнего кабинета апартеида. Инджи заметила, что подвал — неподходящее место для хранения картин, воздух там слишком сырой. Все делается наспех, посетовала она. Эти вещи, возможно, и относятся к неприятному историческому периоду, но они все же культурные памятники прошлого. Спикер пообещала, что они придумают что-нибудь другое — возможно, создадут музей упущений и правонарушений.
Спикер также упомянула, что президент распорядился выгравировать новый символ власти с инкрустацией из золотой фольги и бриллиантов, без колониального подтекста, которым грешит старый.
У президента начинается диспепсия, бросила спикер, поправляя сари, когда этот имперский символ власти каждый день лежит у него прямо под носом.
— Не мог бы художественный музей организовать это для нас? Может, выдающийся художник из отдаленных районов? В идеале — чернокожая женщина с резцом в руке, обладающая природным чутьем к национальным символам?
…Инджи вздохнула и посмотрела в окно.
— Что за вздохи? — осведомился Гудвилл.
— Все вдруг стали интересоваться искусством, — отозвалась Инджи.
— Но мы же ценим наших художников! Они — наша гордость!
— О, совершенно верно, господин мэр. Пожалуйста, расскажите мне о вашей бабушке, Сиеле Педи.
Гудвилл улыбнулся и показал в окно.
— Посмотрите, это Кровавое Дерево. Вы о нем знаете?
Инджи кивнула.
— Слышала.
— Моя бабушка Сиела впервые заговорила о черной повозке, запряженной быками, только на смертном одре. — Гудвилл опять остановился, на этот раз под деревом рядом с Дростди. Он рассказал Инджи, как Бабуля Сиела, пылая жаром, с потом выплеснула на смертное ложе все свои невзгоды. Она говорила, как в бреду, и все время возвращалась к черной повозке и к тому времени в вельде. После того, как молодые кавалеристы, как она их называла, захватили ее в плен в тот день подле Педи, они посадили ее на быка и пустились в путь.
Спокойный голос Гудвилла — он вполне мог сделать карьеру на радио — разворачивал перед Инджи историю Бабули Сиелы. Она рассказывала, что слышала вой и причитания из своего поселка, даже когда черная повозка добралась до вершины горы, а мужчины ее народа несколько дней преследовали повозку в надежде, что кавалеристы в черном отпустят ее.
Они держались на расстоянии, стояли неподвижно и тихо, как алоэ на холмах, и исчезали, если кто-нибудь из кавалеристов открывал по ним огонь. Через час они снова появлялись, уже на другом холме. Но через несколько дней пути внутрь страны ей пришлось столкнуться с правдой лицом к лицу: они ушли. Они повернули назад.
— Я одна, — сокрушалась Бабуля Сиела на смертном одре. — Одна.
И вовсе не Рыжебородый Писториус начал распускать похотливые шутки о том, как она день за днем ехала, расставив ноги, верхом на быке, сказала она, а другой из них. Но именно Рыжебородый следил за ней вечерами у костра пристальнее, чем другие. И вечер за вечером ей приходилось втирать мазь в рану от ремня на его плече.
Он первый отозвал ее в сторонку в жаркий день в середине Великого Ничто, когда быки, тяжело дыша, лежали в тени, а повозку спрятали под колючими ветвями. В деревьях стрекотали цикады, уставшие люди сидели кружком, рассуждая о ходе войны.
Я думала о повозке, говорила Сиела, а голова ее лихорадочно металась по пропотевшей насквозь подушке; я думала о том, как золото из повозки блестит под убийственным солнцем, когда Рыжебородый брал меня позади агавы; я думала, как золото будет отражать солнечный свет, если убрать брезент; эта темная повозка; эта черная повозка; похоронные дроги, вот чем она навеки стала для меня; и пыль, как вода, не за что ухватиться; а потом камень, который я схватила, которым попыталась ударить его, но он был слишком сильным, слишком яростным, слишком обезумевшим от одиночества; и потом я заплакала и принесла воды.
На следующий день был другой. А через три дня снова Рыжебородый.
— И так жестоко они обращались со мной почти год, — повторил Гудвилл слова своей бабушки Сиелы. — Со временем мы стали называть друг друга по именам, потому что слишком хорошо узнали друг друга. Они делились мною, как свои рационом — столько-то дней на каждого.
А когда мы приехали в Йерсоненд, они вышвырнули меня, как потаскушку, и за все прожитые здесь годы никому бы и в голову не пришло, что Рыжебородый знает меня. Я встречала его часто-часто, и на улице, и в лавке, но он всегда отворачивался. Он был занят, становился большим человеком, лидером города. А я была постыдным воспоминанием — я, Бабуля Сиела Педи, приехавшая в этот город верхом на быке много лет назад.
Гудвилл вздохнул и посмотрел на Инджи.
— Теперь вы понимаете, почему нам так нужны прекрасные статуи и картины, — тихо произнес он.
— Я бы хотела вернуться домой, — сказала Инджи. — Вы извините меня?
— Нет, — ответил Гудвилл. — Подождите. Есть кое-что еще.
Инджи тряхнула головой.
— У меня голова кружится.
— Самая тяжелая вина Рыжебородого… — продолжал Гудвилл, не обращая на нее внимания, и, как показалось Инджи, излишне громко — его низкий голос заполнял машину. Может, он всегда так разговаривает, а может, три пива в баре на скорую руку и неестественный кондиционированный воздух «Мерседеса» так подавляют ее. Да еще «Плимут» генерала ползет вдоль улицы, как предостережение, праздный, грохочущий.
Гудвилл Молой заговорил так, словно его к этому вынудили.
— Самая большая вина Рыжебородого в том, что под тем мемориалом на углу захоронены только четыре детские ручки.
Инджи ошеломленно смотрела на него.
— Не пять?
Она читала надпись, высеченную на высоком гранитном обелиске, надпись, гласившую, что пять ручек пяти детишек, умерших в концентрационных лагерях, положены сюда, дабы покоиться в мире, потому что нет возможности отвезти их королеве Англии.
— Пять Маленьких Ручек, — читала она вслух, — которые больше не играют, а, обвиняя, указывают пальчиками на империю и на преступления Англии.
Гудвилл рассказал ей, что однажды ночью Рыжебородый Писториус отпер свинцовую шкатулку и выкрал одну ручку. Во время их долгого путешествия, за несколько месяцев до того, как они добрались до Йерсоненда, он во время стоянки отыскал сангому, женщину, покрытую львиной шкурой, с гремящими гадальными костями, глубокими вздохами и пеной у рта. Она должна была помочь ему освободиться от рабской зависимости от женщины, более полугода ехавшей вместе с ними верхом на спине быка.
Сангома пообещала ему, что сделает это, и спросила, куда они направляются со своей черной повозкой. Рыжебородый рассказал и о золоте, и о ручках в свинцовой шкатулке. Женщина с жадностью потребовала: