Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы помните то время, когда вас называли Ницше?
— Заратустра, — произнес наконец очень спокойно Корнмюллер.
— Простите?
— Заратустра был основателем иранской религии. Ницше описывает его как одиночку, который однажды вышел к людям, чтобы поделиться с ними своими познаниями.
— Что?
— Чтобы они состоялись, по крайней мере, как звери. Но зверям свойственна невинность. Говорю ли я вам: убейте свои чувства? Я говорю вам: вернитесь к чувству невинности.
— Амондсен, — сказала Мона. — Роберт Амондсен. Что вы знаете о нем?
— Разве я говорю вам о непорочности? У некоторых непорочность — это добродетель, но для многих почти бремя. Да, они воздерживаются, но сука чувственность проглядывает из всех их поступков. А как хорошо умеет сучка чувственность выпрашивать кусочек духа, если ей отказывают в кусочке плоти. — Корнмюллер поднялся и стал вещать громко, во весь голос. Он поднял правую руку и указал на стену за собой, как будто там была доска. — На дне ваших душ — омуты; и горе вам, если у вашего омута еще есть душа. Кому трудно дается непорочность, тому она не нужна: она может стать вашей дорогой в ад.
— Он тогда им это говорил, — прошептала госпожа Корнмюллер.
— Ницше был одним из самых несчастных людей. Он не умел обращаться с другими людьми, был очень чувствительным и страдал от болезней. И тем не менее он создал труд, которому нет равных…
— Милый… — попыталась остановить его госпожа Корнмюллер.
— У какого ребенка не было повода плакать над своими родителями?
— Что он хочет этим сказать?
— Это Заратустра, — ответила госпожа Корнмюллер. — Он любит его цитировать.
— Ницше был не только великим философом. И не важно, что некоторые из его трудов сегодня подвергают критике, например, тезис Заратустры о сверхчеловеке, который был многими превратно понят. Совершенно превратно, но сейчас это никого не волнует. Он также был великолепным лириком, стилистом высокого уровня…
— Милый, прошу тебя. Эта дама хочет кое-что узнать об одном ученике. Ты знал его.
Но Мона заметила, что ее слова никак не повлияли на Корнмюллера. Он действительно погрузился в прошлое, но не туда, где он мог быть полезным.
— Альфонс тогда непременно хотел уйти на пенсию, — сказала госпожа Корнмюллер. — Он мечтал выращивать розы. «Наконец-то в мою жизнь вернется покой», — говорил он. Но потом он сильно заскучал за всем. Вы должны знать: он был учителем от Бога. Таких, как он, теперь нет…
— Да. Я понимаю.
— Мне кажется, эта рана так никогда и не зажила.
Корнмюллер снова сел. Выглядел он возбужденным и уставшим, как после сильной физической нагрузки. Постепенно его голова упала на грудь. Глаза с тонкими, как пергамент, веками в старческих пятнах, закрылись, словно сами собой.
— Он больше не с нами, — сказала госпожа Корнмюлер.
Она все еще стояла за его спиной, удрученно положив руки на поникшие плечи мужа.
— Наверное, нет смысла пробовать еще раз, — предположила Мона.
— Нет, я думаю, не стоит. Видите ли, тогда было кое-что…
— Да?
— Кое-что, что заставило его уйти на пенсию намного раньше, чем он изначально планировал.
— Вы что-нибудь знаете об этом?
Госпожа Корнмюллер покачала головой и присела к чайному столику.
— Это было как-то связано с несколькими учениками. Они… плохо вели себя… что-то такое. Но им ничего не было. Может быть, эту историю замяли, я, к сожалению, не знаю. Альфонс никогда не хотел со мной об этом говорить. Но с тех пор он изменился.
— Как он изменился? Что он делал?
— Видите ли, девушка, это трудно описать. Мы с Альфонсом знаем друг друга более полувека. Тут уже просто чувствуешь душевные изменения, даже если внешне они никак не проявляются.
— Но вы можете попытаться описать, что в нем изменилось, я имею в виду.
— Хотите еще кофе?
— Нет, спасибо. Или нет, пожалуй, хочу. С удовольствием.
Это было летом 1979-го. Корнмюллеры жили в Лесном доме. Альфонс Корнмюллер, будучи комендантом, отвечал за двадцать девушек, которые жили в этом доме в комнатах по двое и по одной. Это было обычное лето в Иссинге, то есть неприятностей было множество. Чего стоили одни только четыре выговора директората за ночную вечеринку на озере! Один из участников потом убежал, но два дня спустя его вернула полиция. Девушка из Дубового дома пострадала от алкогольного отравления, потому что она выпила до дна две бутылки «Апфелькорна»[13].
Причина — любовная неудача. Девушка три дня пролежала в больнице, прежде чем поправилась. Она тоже получила выговор.
— Ваш муж имел какое-то отношение к этим происшествиям?
— Нет, я думаю, нет. Конечно, он был в составе комиссии. Такие решения, например объявление выговора, принимались путем голосования.
— Как вы чувствовали себя в этой школе? Я имею в виду, вы…
— Я поняла, что вы имеете в виду. У нас нет своих детей, мне не было чем заняться. Так и бывает с женами учителей. Но это меня не беспокоило. Это было для меня нормально, потому что другой жизни я не знала.
— Вы общались с учениками?
— Очень мало. Это была парафия мужа.
Круг снова замкнулся. Тогдашний ректор умер тринадцать лет назад. Преподаватели, которых допрашивали в связи с последними событиями, ничего похожего не рассказывали. И Мона сидела здесь со старухой, которая ничего не знала, муж которой, возможно, был единственным свидетелем — знать бы только, чего.
— Вы сказали, что ваш муж тогда сильно изменился. Как он изменился и когда точно это произошло?
Последовала длинная пауза. Потом госпожа Корнмюллер начала рассказывать. Как она уже говорила, стояло лето. В это время ученикам будто вожжа под хвост попадает, они становятся еще более чокнутыми, чем обычно.
— Особенно это касалось моего мужа, — рассказывала она. — Неудивительно, двадцать девушек, за которых он отвечал, делали, что хотели. Курили в комнатах, запирали двери табуретами, когда к ним приходили мальчики, не придерживались режима, да еще и слова им не скажи! Но Альфонсу везло. В его доме, ну, не считая некоторых моментов, все было чисто. Четыре выговора, одно алкогольное отравление, но при этом — не замешана ни одна девушка из Лесного дома. Ах да, еще была одна беременность. Это держали в строжайшем секрете, но Альфонс мне проболтался. Но и эта девушка жила не в Лесном доме.
Госпожа Корнмюллер замолчала. Она просто никак не могла начать говорить о том, что интересовало Мону. Снова у Моны зародилось подозрение, что она сидит тут исключительно затем, чтобы госпоже Корнмюллер было с кем поговорить.