Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Система сбоев началась на Руси с Петра, когда трясуница, двенадцатая Иродова дочь, была завезена императором под личиною красавицы, с той поры, когда Петр поклонился Западу, и начало трясти северную землю. Неведомо, по какой нужде, иль по какой хвори, иль по чьему-то злому наущению, но царь признал Запад исполненным всяческих красот и прелестей, а Русь гнилой, ничтожной и гугнивой приживалкой, косной и темной во всех отношениях и занялся перелицовкой ее под свой искривленный замысел. Он прогнал патриарха, перевез столицу в Питер, сронил колокола и сбрил мужикам бороды, лишил их христова вида; залез в душу народа и выел в ней самое сокровенное, источил, пустил по ветру самое бесценное богатство – научения предков. Хитрые и ловкие подольстились к Петру, ради живота своего приглушив в себе отеческое; прямодушные и верные замкнулись в себе иль отвернулись, создавая внутри империи свое потаенное Отечество, корнями проросшее в прежнюю Русь...
Удивительно, но даже монгольское иго, чугунной плитою придавившее славян, не стало сбоем в природной системе, ибо тут шло космическое сражение между Белобогом и Чернобогом, двести лет тянулась борьба двух стихий – кочевого, ветрового племени и земляного, солнечного; в схватке двух великанов выбиралось духовное наполнение грядущей истории, и цельной душою своей преданная Богоматери Русь все равно должна была победить, ибо никогда не было духовного поклона в сторону кочевья, ветровой стихии, никогда не признавалось его совершенство, ибо перекати-поле, подчиняя пространства, обречено было испепелиться со временем, превратиться в прах, как источается в веках все плотское.
Мы уверяем себя, что прежняя Русь была плоха, почти никчемна, вот так новый кафтан с собольей опушкой и золотными путейцами кичится перед посконной сермягою иль овчинным кожушком. И не странно ли, но, сознавая свое превосходство перед прошлым, мы не улучшили жизнь, не украсили ее, но лишь проели тот сундук с сокровищами, что достался в наследство от предков, положивших труды свои и живот для упрочения земли. Веками шло укрупнение хозяйства, наполнение его благами, расширение Руси во все стороны, и вот в какие-то годы все спустили в прах и в дым, теша себя заблуждением, что мы куда лучше, совершеннее наших дремучих предков.
...Скоро яблочный Спас. Мать прижаливаетяблок, не рвет до времени, но собирает падалицу, часами режет на дольки, сушит в печи. Яблочный дух стоит в избе, сладковатый аромат бередит даже во сне. Сама жует тихохонько, призатенив глаза, словно бы вспоминает вкус иль сравнивает с северной ягодой. Ест яблоко, видна норка. Я, если рядом, остерегаю Марьюшку, де, не ешь порченого, вон в саду уродилось – ветки ломаются. «Да ты что, сынок, – ответит как ненормальному. – До червя далеко, не пропадать же добру». Или: «Сначала мы червей, потом они нас». Или: «Черви – тоже мясо». Или: «Червивое, значит, не зараженное».
Вот и сейчас стук-бряк ножом о разделочную доску. Не открывая глаз, понимаю сквозь сон: Марьюшка по-хозяйски приходует урожай. Эти дни для старенькой благословенные: она нужна, в ней нуждаются, запас плечи не тянет, и в зиму ее Пашенька, сунув вяленую яблочную дольку в рот, не раз вспомянет мать добрым словом. По ее словам, мне давно ясно, что каждое доброе дело она нынче творит с грустным намеком, что дни сочтены. Ведь крепка вроде бы, такие будылины торчат средь снегов всю зиму, пока вешние дожди не подточат у кореньев иль не сломит нога шатуна. Пробовал вспомнить мысли о России, будоражившие меня до третьих петухов, и ничего дельного, оригинального в них не нашел. Одна голая кость, а куда мясо подевалось и шкуренка? Это расплавленный видениями мозг сочиняет в ночи нечто терпкое, похожее на крепленое вино, а очнувшись, поймешь, что пил молодой сидр пивных градусов, и никакого хмеля нет в голове.
Тут, как по зову, явилась Анна, забасила от порога:
– Мой-то, мой-то, горюн...
– Дак што опять случилось, деушка?
– Пропал, совсем пропал. Хоть бы до зимы дотянул...
– На, милая, яблочка. На вид-то некрасовитое, а во рту – мед. Ты ешь, ешь, не гляди, что червилое. Червь не муха, не проест брюха, – угощает Марьюшка, чтобы подсластить бабье горе, отвести угрюмые мысли в сторону.
– Своих девать некуда, свинью кормлю. Надо будет козочку завести. – Анна придавливает голос, косится на меня.
Я сквозь поросль ресниц, едва приотдернутых, вижу тяжелое, слепленное как бы из глины, морщиноватое безбровое лицо, куль шерстяного плата, присбитого к затылку, скорбно опущенные губы. Старуха мнет в пальцах гостинец, наконец, решившись, чуть приоткусывает:
– А что, царское яблочко. Его хоть в пирог, хоть в повидлу.
Деревенские редко похуляют еду иль низят ее – вся еда от Бога, хоть бы прокисла она или была пересолена, потому что тяжело достается, горбатиться надо.
Марьюшка просияла, услышав похвалу, словно это ее почтили орденом:
– Райское яблочко... Одним запахом сыт будешь. И здоровье крепит.
– Где бы такого лекарства выписать, чтобы глотнуть и разом от водки откинуло, – глухо курлыкнула Анна, как икнула. Сын дома, грозный идол, и одним видом своим гонит мать прочь со двора. Век бы глаза на него не смотрели. Вот и сбежала прочь, да от себя-то никуда не деться. – Ведь есть такие люди, кто лечит. А мой-то глот и лечиться не хочет... Тощой, как выструганный, разденется – смотреть не на что. Бедра как палки воткнуты. За здоровье-то любые бы деньги отдал, а он над собою издеется...
Анна подпирала ободверину, так и не покинув порога. Торчала вроде бы без нужды, для переводу времени, но и уходить мешкала. Я почувствовал, что разговор зашел в тупик, все поверхностное, как шелуха от семечек, выплеснуто, а болевое, нутряное так и осталось невысказанным. Как ни растрясай словами, но для каждого семени своя грядка.
– Девушки-голубушки, хватит кливиться. Хотите развеселю? – сказал я, стаскивая с дивана бледные свои ноги, похожие на скотские костомахи. – Одного бобыля устрашали, чтобы женился: вот будешь в старости помирать, никто стакана воды не подаст. Вот он собрался помирать и говорит: «Странно, но мне пить-то не хочется...»
– А ну вас, лешаков, – отмахнулась Анна. – Вы всегда себе оправдание найдете...
Марьюшка улыбнулась на мою побрехоньку, горделиво взглянула на соседку: де, вон какой языкатый сынок-то, на все у него свой ответ.
– А с твоим-то что? Опять галит?
– Грозится убить или деревню спалить... Ты бы, Павел Петрович, пособил чем. Ступай к злодею, останови от греха. Он тебя слушается... Ты у нас духовный человек.
«Как же, послушает... Гаврош даже Бога не чтит. Если сбесился, так с ним и прокурор не совладает, – подумал я, с неохотой отрываясь от дивана. – Как до дела коснется, сразу ты всем хорош и лучше тебя нет никого в мире. А в праздник и вино наособицу... Но и как не помочь? После-то клясть себя станешь, да уж поздно... А с другой стороны, вести бесполезную говорильню – уму тупик и душе разор. Это как со стенкой толковать битый час с пустой надеждою, что она отзовется на твои моления».