Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 56-м Хрущев выгнал его из секретарей и сослал «на конюшню» — руководить Институтом востоковедения АН СССР, полагая, что там Бободжан сломает зубы. И никто не подсказал Никите, что для Бободжана востоковедение — и призвание и хобби. Бободжан разгулялся!.. Сделал занюханный ИВАН знаменитым на весь мир научным заведением. Кадровый принцип — тот же, что и в Сталинабаде: собирал «отбросы». Профессор Коростовцев после успешной работы в Египте, отсидев свое, стал у Бободжана академиком; граф Завадовский, французский эмигрант, после тюрьмы — научным сотрудником. Бободжан даже афганского царевича пригрел. Принц бежал в свое время от кривого ятагана в СССР, долго сидел, потом бедствовал. Как Бободжан не убоялся его приголубить! Людей он спасал виртуозно. И хозяйствовал виртуозно, используя сталинские связи, — к любому верховному чину обращался по-восточному: «Дорогой брат!..» Учредил международные конференции — сотрудники его колесили по белу свету; организовал издательство «Восточная литература» и т. д.
И Солженицын у него в ИВАНе выступал, и Высоцкий пел. А когда сотрудники потянулись в Израиль, не отговаривал, просто тихо скорбел. И подписантов-антисоветчиков в обиду не давал. Вот тебе и сталинский сокол! Я думаю про него так: Бободжан намыкался в детстве, решил быть в дальнейшем милосердом-доброхотом, а потом вошел во вкус, ибо благотворить — верх наслаждения.
Когда Бободжан уехал в Москву, он оставил нам с мамой свою квартиру. С огромной библиотекой. И я сменил пьянство — на чтение. Деньги на жизнь он слал маме, не мне — на это я обижался. Ты спрашивал, как мама отнеслась к вознесению Бободжана? Да никак. Хотел было сказать: как мать Сталина. Но мать Сталина была неграмотной женщиной, а мама всегда ощущала себя наследницей легендарного Комола, она осознавала свою высокородность, и ей партийное величие сына было — пустяк.
Извини, Сережа, дорогой, Тимур колобродит — надо утихомиривать. Только сейчас почувствовал, как я устал. А посему приму русского «успокоительного». Приходи в гости, я сделаю рис по-кишлачному — обзавелся курдючным салом.
Чтоб не забыть: Бободжану нравились люди умнее его, и чужим удачам он радовался больше, чем своим. И говорил: «Страстная любовь к себе может быть только однополой».
С Алимом тогда, в 2001 году, я не встретился — полетел в Сеул с театром Додина. И в первый же вечер, убегая из нехорошего района от мнимой погони, винтообразно сломал ногу Очнулся я в общей палате обычной больницы на двадцатом этаже. Богатые в Сеуле, как выяснилось, болеют в низкорослых лечебницах. Тяжелая нога в гипсе лежала рядом на подставке.
Возле меня сидела Маша Никифорова, артистка. Это с ней мы вчера в сказочной харчевне на полу перед огнедышащей жаровней угощались наоборот: ели сырую холодную рыбу, запивая горячей водкой. Это она уговаривала меня угомониться, но я решил погулять…
Через стеклянную стену-окно был виден промытый сказочный город, засаженный в центре небоскребами. На горизонте Сеул подбирался к мшистой бирюзовой пологой горе, увенчанной буддийским храмом. На крышу ближайшего дома сел канареечный мини-вертолет. Из него вышла крошечная бизнес-леди в черном костюме, не оборачиваясь, протянула руку назад — вертолетик моргнул, и кореяночка, прижав папку к груди, на кривеньких ножках ускакала.
— По-гу-лял? — поправляя невесомое одеяло, спросила Маша Никифорова и по-бабьи сложила руки на пышной груди. — Слава богу, живой. Пописать хочешь, мудила? Где утка?
В благовонной свежей палате на восемь душ бесшумно работали телевизоры — у каждого больного был персональный звук в ушах. Горбатый старичок, единственный ходок в палате, на вычурном костыле, улыбаясь, приковылял на помощь, коснулся красной кнопки: в палате соткался белоснежный херувим с фарфоровым личиком, за нежное ушко зацеплен микрофон, над еле заметной грудкой щебетала рация — милосердная сестра. Она улыбаясь протянула Маше голубую утицу миниатюрного объема: «Экс-кьюзьми, мэм». Затем вытянула из-под кровати гостевое спальное место: «Плиз, мэм».
В Москве ногу мою свинтили и через полгода, опираясь на палку, с бутылкой водки, в которой плавала изящная корейская змейка, я топтался у подъезда Алима на Кутузовском проспекте, забыв код.
— Сура, это Сережа. Какой у вас код?
— Вы забыли, Юрочка, трехцветный. И потом, она кошечка, Соня.
Я выключил мобильник и стал палкой долбить железную дверь.
Мне открыл недовольный консьерж, от смущения я задел невысокую пальму в вестибюле.
Алим в костюме с галстуком и в фартуке готовил. Расставленный стол ломился. Само собой, картошка, селедка, квашеная капуста, соленые огурцы, помидоры, трава. Редек было пять (черная, красная, зеленая, желтая, белая), три долмы (в виноградных листьях, помидорах, баклажанах), бастурма, конская колбаса (ее я знал в лицо), салат оливье и неожиданные рыба-фиш и форшмак (неужели дань моей четвертной еврейскости?). Алкоголь отсутствовал. Я задумался: может, Алим завязал, а я тут?.. Но, потеснив снедь, все-таки воткнул заморскую бутылку в центр стола. Сура обложила меня подушками, как раненого, вместе с сыном поспешила на кухню мешать мужу. На письменном столе урчал компьютер — на экране змеились разноцветные графики. После того как Алим вернулся в свою квартиру, которую раньше сдавал, надвинулась бедность. И тогда он вспомнил юность: стал играть, но не в карты, а на бирже, проводя у компьютера по нескольку часов в день. Он был способный — биржа его кормила.
С кухни доносились тяжкие вздохи и вежливая ругань хозяина. Стуча копытами, я поспешил на помощь. Алим по-новому — после Суры — перелеплял манты. Я оттянул домочадцев на корейские байки:
— …Мне предоставили инвалидное кресло с мотором, и поехал я в туалет. Очень красивый, но очень маленький, проблемный. Высаживали меня на горшок четыре девы, воркуя: «Ноу проблем, сэр». Из туалета я поехал не в палату, а в больничный обход. Полулежа, нога на кронштейне — чистый космонавт! Все улыбаются, кланяются. Пахнет как в раю. В лифте медбрат журнал протягивает: «Плиз, сэр, автограф». А на обложке Шон Коннери, лысый, бородатый, типа я…
Я замял напряг и вернулся в комнату, чтобы не маячить.
В скором времени Алим в фартуке, накренившись, внес в комнату блюдо грубой деревенской работы с горой дымящегося плова, усыпанного зернами граната. Макушку горы венчала почерневшая — отработанная — с кулак величиной головка чеснока.
— Алим… ЧТО ТЫ ЗАТЕЯЛ?!
— А что такого? — пожал плечами Алим. — Все скромно, по-кишлачному. Вот поедем с тобой на столетие Бободжана — там-то будет стол достойный. — И подхватил мой рассказ: — А Бободжан на инвалидном кресле в Мекку ездил, колеса руками вертел — мотора не было…
— Господин Лауэр, — перебил отца Тимур, — почему вы один в гости к нам пришли, где ваша супруга?
— Моя жена… — обстоятельно, как нерусскому, начал я, — в настоящее время разъезжает по Европе. Она полька и поехала на Пасху в Рим, повидать Папу Римского, ибо он тоже поляк, хотя она, правда, и лютеранка, потому что мать у нее финка…
Тимур вопросительно наморщил лоб, Алим замер над пловом с деревянной ложкой в руке. Лишь Сура отрешенно гладила Соню.