Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Названия пока нет, и авторов тоже. Вернее – есть прекрасная мелодия Аркадия Островского, есть и идея песни. Остановка только за текстом, но, если авторы обозрения напишут его, – к нужному сроку песня будет!
И через две недели, несмотря на стойкий скептицизм редактора, которая отлично знала, как кропотливо я работаю над каждым новым произведением, мы записали песню. Поэты – Владлен Бахнов и Яков Костюковский – назвали ее «Мой старый парк»:
Не слишком ли быстро родилась эта песня? Не противоречит ли ее история моей практике? Не помню, кто из поэтов на вопрос, как он сумел так быстро написать замечательное стихотворение, ответил: «Для этого мне понадобились два часа и вся жизнь!»
Первое послевоенное решение главреперткома, оставившее певицу, и не только ее, без репертуара, было дурацким. Иных цензура в ту пору и не принимала. Свои действия она объясняла благовидными, как ей казалось, предлогами: люди устали от войны, зачем им напоминать о ней в песнях?! Если бы только в песнях! Запрету подверглись и фильмы на военную тему. Те, что уже были запущены, с грехом пополам выходили на экран, иной раз через пять лет после окончания съемок, как это было со «Звездой» по Казакевичу, оскопленной, с переснятым благополучным финалом. Беспрепятственно появилась «Сталинградская битва», где солдаты показывались только на общих планах – лица не разглядеть, и лишь один великий полководец, все решающий, давался крупно, хоть и с изрядной долей плакатности.
Рассказывают, что Сталин, посмотрев этот фильм, спросил Алексея Дикого, сыгравшего Верховного главнокомандующего, почему, мол, ему удалась роль, хотя внешне он не похож на своего героя.
– Я играю не Сталина, а представление народа о нем, – ответил артист, вскоре удостоенный Сталинской премии.
Беспрепятственно вышли на экран «Третий удар» и «Падение Берлина», апогей прославления генералиссимуса.
Здесь уместны несколько цифр; в 1946 году – 9 фильмов о войне, на следующий год – 7, два года спустя – 5, а через пять лет – ни одного!
Цензура пустила в ход еще один довод, объясняющий такое положение. Трудно поверить, но с ведома идеологических инстанций утверждалось, что фронтовики кичатся военными подвигами и заслугами, козыряют наградами и нашивками о ранениях. Что было, то, мол, прошло, надо заниматься мирным строительством, а не ковыряться в прошлом. За подобными «доводами» стояли, разумеется, политические причины, одна из которых – приструнить народ, почувствовавший в военные годы самостоятельность, – очевидна.
И вот что характерно. Когда уже в пятидесятые годы Сергей Сергеевич Смирнов призвал: «Фронтовики, наденьте ордена!» и начал поиски героев Брестской крепости и тех, кто, попав в плен, затем отсидел сроки в советских лагерях, Шульженко, решившей восстановить песни военного репертуара, настоятельно советовали:
– Ну зачем вам петь о том, что давно забыто?! Вы только сузите адрес своих песен. А их так легко адаптировать к сегодняшнему дню! В «Синем платочке» опустите куплет о пулеметчике – и песня сразу станет общечеловеческой, просто песней о любви. И зачем вам в «Приходи поскорей» эти слова – «папа на фронте»? Спойте «папа далеко» и песня станет общепонятным рассказом об одинокой женщине, которую по разным причинам покинул муж и она надеется, что он все-таки вернется!
– Я никогда не стану этого делать, – отринула Клавдия Ивановна все советы. – В этих песнях то, что пережили люди, и я вместе с ними. В них история, а ее не исправишь.
И пела военные песни, не изменив их ни на йоту.
К записи каждой песни она относилась по-особому. Вот еще один пример. Случилось так, что до работы над новым гигантом Шульженко не появлялась на студии несколько лет. За четырехчасовую смену она собиралась спеть «Товарища гитару» Эдуарда Колмановского, «Знаю, ты не придешь» Валентина Левашова, «В небе звезды горячи» Тамары Марковой и «Руки» в новой трактовке.
Музыканты собрались из силантьевского оркестра, дирижировал Борис Карамышев. Работа поначалу шла легко. Хорошее настроение певицы передалось оркестрантам, они играли на одном дыхании с ней.
После первой песни Шульженко пришла в аппаратную слушать запись. Приняв обычную позу – глаза закрыты, к переносице поднесена щепоть пальцев, как при крестном знамении, – она вся погружается, оценивает каждый звук и интонацию.
Отзвучала «Товарищ гитара».
– Кажется, неплохо. А как вам? – спрашивает она Колю Данилина, звукорежиссера.
– По-моему, получилось, – соглашается он.
Литературный редактор Нина Бриль не выдерживает:
– Клавдия Ивановна, вы пели блестяще, великолепно, как Эдит Пиаф, если не лучше!
– Нина, зачем эти сравнения! – останавливаю я ее.
– Глеб Анатольевич, не надо, – просит Шульженко. – Хорошие слова – это единственное, что никогда нам не надоест…
Она всегда приходит на студию в отличной форме. Прошло только два часа смены, а уже записаны три песни. Осталась одна.
И тут разразился скандал.
– Боря, – обращается Клавдия Ивановна к дирижеру, – «Руки» не песенка для танцев, у меня это – романс. Уберите ритм: он мне мешает.
– А я играю так, как написано в нотах, на две четвертых, фокстрот, – объясняет Карамышев.
– Фокстротом «Руки» были двадцать лет назад. Песни меняются, как и люди. Это что, непонятно?! – Шульженко повышает голос, заводясь.
– Я не буду на ходу править партитуру! Как она сделана, так и прозвучит. Подчиняться капризам я не привык! – взрывается вдруг Карамышев. – А не нравится – дирижируйте сами!
Он бросает палочку и направляется к выходу.
– Калужский гастролер! – кричит ему вслед Шульженко. Потом просит чаю и, сделав несколько глотков, преображается. Ласково и подробно объясняет музыкантам, что она хочет, и по команде первой скрипки они начинают играть, следуя за певицей. После одной репетиции запись получилась отменной!
Вы, наверное, и не слыхали, что в двадцатые годы был такой оркестр без дирижера. Его всюду ругали, – сказала мне, улыбаясь, Клавдия Ивановна, – а я теперь знаю: он имел право на жизнь.
Шульженко не укладывалась в стандарты. По крайней мере в те, что возникали от общения с эстрадными певцами.
Однажды, зайдя к ней, я увидел на ее ночном столике томик Альфреда Мюссе на французском.
– Слог у него музыкальный, – сказала она. – В переводах он, увы, теряется. В гимназии Дашковской наша классная дама говорила с нами только по-французски, и я наслаждалась музыкой ее речи. С утра до вечера она сидела за своей миниатюрной кафедрой на всех занятиях, мы привыкли к ее бдительному оку, ее замечаниям и болтали по-французски не только на ее уроках, но и на переменках, по дороге домой. Если хотите, это был наш сленг. Им пользовались все гимназистки. Чудный сленг, думаю, всем пригодившийся. Не в пример тому полуязыку, на котором изъясняется современная молодежь. Он для меня просто мусор.