Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаясь к повести «Дельфины и психи», отметим интересный прием, используемый в строке: «Пишу латынью, потому что английского не знаю…» /6; 25/. А понять его можно только в контексте «Песни студентов-археологов» (1965), где о главном герое — археологе Феде — сказано: «При этом так ругался по латыни, / Что скифы эти корчились в гробах».
Безумству храбрых поем мы песню. А просто безумству — нет <…> Например, такую:
Ничего не знаю, Ничего не вижу, Ничего никому не скажу — Ча-ча-ча.
Нет! Это один свидетель в протоколе так написал, а его на пятнадцать суток за политическое хулиганство.
Позднее эта формула перейдет в «Лекцию о международном положении, прочитанную своим сокамерникам человеком, осужденным на пятнадцать суток за мелкое хулиганство» (1979), в которой ролевой персонаж является авторской маской.
В самом начале разбираемого фрагмента говорилось о безумстве храбрых-. «Безумству храбрых поем мы песню. А просто безумству — нет».
Здесь содержится буквальное заимствование из революционной «Песни о Соколе» (1895) Максима Горького: «Безумству храбрых поем мы песню!».
Исходя из личностного подтекста повести, можно заключить, что речь идет об аналоге лирического мы, а значит, герой-рассказчик имеет в виду и себя. Таким образом, безумство храбрых характеризует здесь всех тех, кто протестует или борется с советским режимом (родственный мотив встречается в черновиках стихотворения «Ах, дороги узкие!», где речь идет о варшавском восстании 1944 года против фашистских оккупантов: «А вот опять прямое попаданье. / Эй, в горле ком, смотри — не удави! / Безумное варшавское восстанье / В безумной польской истинной крови»; АР-14166). Поэтому в другом медицинском произведении — «Письме с Канатчиковой дачи» — герои сетуют: «Настоящих буйных мало — / Вот и нету вожаков». То есть речь идет о людях, которые сознательно бунтуют против существующего режима в стране.
А в другом фрагменте «Дельфинов и психов» читаем: «Да здравствует международная солидарность сумасшедших — единственно возможная из солидарностей! Да здравствует безумие, если я и подобные мне — безумны!».
Неудивительно, что и в стихах лирический герой постоянно выступает в маске безумца: «Жил на свете и без денег / Одинокий шизофреник» («Я и творческий актив…», 1960), «Я говорю: “Сойду сума”, - она мне: “Подожди!”» («Про сумасшедший дом», 1965), «Здесь иногда рождаются цунами / И рушат всё в душе и в голове» («Цунами», 1969), «Двери наших мозгов / Посрывало с петель» («Баллада о брошенном корабле», 1970), «В голове моей тучи безумных идей» (1970), «Ничье безумье или вдохновенье / Круговращенье это не прервет» («Мосты сгорели, углубились броды», 1972), «И с готовностью я сумасшедшие трюки / Выполняю шутя — все подряд» («Затяжной прыжок», 1972), «Может быть, сошел звонарь с ума?» («Набат», 1972), «Без умолку безумная девица / Кричала: “Ясно вижу Трою павшей в прах!”» («Песня о вещей Кассандре», 1967[2184] [2185]), «И закричал безумный: “Да это же коллоид!”» («Баллада о Кокильоне», 1973), «На ход безумный в двадцать узлов / Толкали нас не тайные пружины» («Мы говорим не “штормы”, а “шторма”…», 1976533), «И я под шизика кошу, / И вою, что есть сил: / “Я это вам не подпишу, / Я так не говорил!”» («Ошибка вышла», 1976; черновик /5; 380/), «А я — с мозгами набекрень — / Чудно протягивал ремень / Смешливым санитарам» (там же /5; 382/), «Я и в бреду всё смотрел передачи» («Жертва телевиденья», 1972), «Просветят и найдут в кармане фигу, / Крест на ноге, безумие в мозгах!» («Таможенный досмотр», 1974 — 1975; черновик /4; 466/). А в «Чужой колее» (1972) авторского двойника («чудака») «оттащили в кювет» за то, что «покорежил он края, и шире стала колея»: «Чтоб не мог он, безумный, мешать / По чужой колее проезжать» /3; 449/.
Неслучайно также в концовке «Баллады о Кокильоне» сказано: «Возьмем Ньютона, Бора и старика Эйнштейна — / Вот три великих мужа, — четвертый — Кокильон!». Почему Ньютон и Эйнштейн — понятно. Но почему упомянут Нильс Бор? Да потому что «кто-то там с фамилией “Нильс Бор” / Сказал, что чем безумней — тем вернее» («Лекция: “Состояние современной науки”», 1967).
Как вспоминает Игорь Кохановский: «У Володи был коронный этюд, когда он на улице разыгрывал “серьезного” сумасшедшего, разговаривающего с фонарным столбом. При этом он “держал” публику до тех пор, пока вокруг него не собиралось человек тридцать-сорок или какой-нибудь бдительный страж порядка не раздвигал толпу, чтобы выяснить, в чем дело. Тогда Володя говорил нам: “Ну ладно, ребята, пошли!” — и все собравшиеся, поняв, что их дурачили, взрывались хохотом»[2186].
Безумным притворяется и Гамлет Высоцкого в спектакле Театра на Таганке. А в стихотворении «Мой Гамлет» (1972) возникнет соседство гениальности и сумасшествия: «Но гениальный всплеск похож на бред». Этот же «гениальный всплеск» будет упомянут в стихотворении «Упрямо я стремлюсь ко дну…» (1977) в сочетании с мотивом гонимости: «Всё гениальное и не- / Допонятое — всплеск и шалость — / Спаслось и скрылось в глубине / Всё, что гналось и запрещалось».
Нетрудно догадаться, что поэт здесь говорит о самом себе, поскольку он принадлежал к той категории людей, которая «гналась и запрещалась». Этим и объясняется характеристика главного героя «Баллады о Кокильоне»: «Но мученик науки, гоним и обездолен…». Причем если в предыдущем стихотворении «всё гениальное» было названо недопонятым, то в таком же положении оказался и «простой безвестный гений» Кокильон: «Верней — в три шеи выгнан непонятый титан». Поэтому Высоцкий и исполнял с такой страстью «Песню акына» на стихи Вознесенского: «Чтоб кто-нибудь меня понял — / Не часто, ну хоть разок!».
Теперь вернемся к повести «Дельфины и психи» и рассмотрим тот стишок, который «один свидетель в протоколе написал»: «Ничего не знаю, / Ничего не вижу, /