Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Откуда тебе знать, чего я хочу и чего не хочу! – говорит она, голос переходит в визг. А следом показывает пальцем на потолок и прижимает палец к губам. – Ш-ш!
– Это ты голос повышаешь, – говорю я ровно.
– Кристина, это глупо, – говорит она – вдруг высокомерно. – Не сомневаюсь, для тебя это убийственно – что случилось тогда с тем мужчиной. Уолтоном Холлом. – Услышав это имя из ее уст, я содрогаюсь. – Но пора бы жить дальше. Хватит уже вариться в собственных напастях. Ты разве не желаешь добра своему брату и Мэри? Ладно, давай забудем вот это все и приготовим поесть голодным.
Упоминание об Уолтоне – последняя капля.
– Убирайся из моей комнаты.
Она недоуменно похохатывает.
– Да я…
– Если ты сию же минуту не уберешься из моей комнаты, клянусь, я никогда больше с тобой не буду разговаривать.
– Ну же, Кристина…
– Я не шучу, Гертруд.
– Это возмутительно. Сколько живу… – Она оглядывается, словно некто незримо присутствующий мог бы помочь ей.
Я смещаюсь на кровати, отворачиваюсь от нее.
Она стоит какое-то время посреди комнаты, тяжко дыша.
– У тебя очень холодное сердце, Кристина Олсон, – произносит Гертруд. После чего распахивает дверь, выходит в коридор и шваркает дверью за собой. Слышу, как она топчется на площадке. А затем – тяжкие шаги вниз.
Приглушенные голоса. Гертруд разговаривает в гостиной с отцом. Со скрипом распахивается сетчатая дверь – и закрывается.
* * *
“Если даю слово – держу его”, – сказал однажды Уолтон. Его слова пусты, а вот мои – нет. Вопреки тому, что живем мы в маленьком селении и неизбежно друг на друга натыкаемся, я свое обещание Гертруд Гиббонз не нарушаю. Никогда больше с ней не заговорю.
Когда на третьем этаже через несколько часов рождается мой племянник – Джон Уильям, названный американским именем своего деда, – я уже успеваю спуститься в кладовку, отираю лицо прохладной тряпицей, укрощаю волосы щеткой из конского волоса. Возвращаю огонь в плите к жизни, выставляю на стол нарезанную индейку, консервированную фасоль и жареный яблочный пирог. Когда Сэм кладет мне в руки маленький сверток, теплый и тугой, как буханка свежего хлеба из печи, я смотрю в лицо этого ребенка. Джон Уильям. Он глядит на меня пристально, глаза темны, лоб нахмурен, словно пытается разобраться, кто я такая, и меланхолия моя рассеивается, облегчается, испаряется в воздух. К этому ребенку чувствовать можно лишь одно – любовь.
На выжженных солнцем и побитых снегом облицовке и кровле этого старого дома от белого – лишь следы. Обои внутри потемнели от древесного дыма, осветительного жира и табака. Иногда кажется, что мы с Алом живем в доме с привидениями – призраками наших родителей, бабушек и дедушек, всех морских капитанов, их жен и детей. Я по-прежнему держу дверь между кухней и сараем открытой – для ведьм.
Призраки и ведьмы, кругом. От этой мысли до странного уютно.
Дом в эти дни почти всегда тих. Я научилась считать тишину разновидностью звука. В конце концов мир никогда не тих совершенно, даже среди ночи. Поскрипывают кровати, воет волк, ветер шевелит деревья, море ревет и шуршит. И, конечно, есть на что глядеть. По весне я наблюдаю оленей, нос по ветру, а за ними – пятнистые оленята; летом – кролики и еноты; осенью по полю мчит лось; на декабрьском снегу пылает рыжий лис.
Часы копятся, как снег, отходят, как отлив. Мы с Алом плывем в привычных заботах. Встаем, когда хотим, ложимся, когда с неба стекает весь свет. Ни к чьим распорядкам, кроме собственных, не приноравливаемся. Таимся всю осень и зиму, сердца наши неспешны в спячке, в марте стараемся пробудиться. В июне и июле из далеких краев приезжают люди на машинах, груженных сумками и коробками, в августе и сентябре откатываются обратно. Один год тает в другом. Всякое время года такое же, как и год назад, с небольшими отличиями. Наши разговоры частенько вращаются вокруг погоды: жарче ли будет нынешнее лето, чем предыдущее, ожидать ли ранних заморозков, сколько дюймов снега насыплет к декабрю?
Эта наша жизнь может казаться жутко похожей на ожидание.
Летом я обычно встаю до восхода, растапливаю “Гленвуд”, варю кашу. (Редко удается мне проспать всю ночь на своем тюфяке: мне даже снится, что ноги сводит.) Накладываю себе, ем впотьмах, прислушиваюсь к дому, к воплям чаек снаружи. Когда в кухне появляется Ал, выдаю ему плошку каши, он садится с ней к кухонной стойке, сыплет сахар из маминой граненой сахарницы.
– Ну, похоже, пора доить, – говорит он, доев. Относит плошку в мойку в кладовке, накачивает насосом воду.
– Я помою, – иногда протестую я. – У тебя дела.
Но он всегда моет – и за собой, и за мной.
– Пустяки.
Ал отправляется в хлев, я усаживаюсь в свое старое кресло и смотрю в окно на дорогу, что ведет по одну сторону – в город, а по другую – к реке Святого Георгия и вдаль, к морю. Солнце переливается на воде, ветер режет узоры в высокой траве. В разгар утра обычно возникает Энди, исчезает наверху, появляется к обеду, уходит ближе к вечеру. Входная дверь подперта нараспашку, Тёпа и коты шляются туда-сюда в свое удовольствие. Иногда по лестнице забирается дружелюбный еж, бродит по кухне и исчезает в кладовке. Я, бывает, засыпаю и просыпаюсь от урчания, которое моему густому от сна разумению кажется рокотом далекого мотора. Лолли, заметив, что веки у меня трепещут, потягивается, тыкается мне в лицо, когти впиваются в плечо. Сую ладонь ей под грудь, сквозь теплую кожу ощущаю быструю дробь ее сердца.
Позже отправляюсь на прополку и подрезку цветника, сверкающего красками, – маки и анютины глазки, всевозможный душистый горошек, бледно-голубой, персиковый, ярко-розовый. Красная герань на подоконнике, высаженная в банки из-под кулинарного жира “Спрай” и в старые, выкрашенные в синий горшки. Ставлю в вазы белую сирень, что выросла у сарая за сто лет, и Аловы любимые розовые розы. Кошки валяются на солнце, лениво помаргивая. Не представляю, где мне еще быть, если не здесь.
А вот зимой, когда ранними утрами такая холодина, что, лежа в постели, видишь собственный выдох, когда, чтобы добраться до хлева, нужна кирка – проламывать ледяную коросту на снегу, когда ветер срезает ветви с деревьев, а небеса непроглядны, как камень, трудно вообразить, что кому-то захочется здесь жить, дай ему выбор. Прогревать этот старый дом – все равно что прогревать ловушку для омаров. Дрова в три печи нужно кидать безостановочно, иначе замерзнем. Чтобы огонь горел до весны, требуется одиннадцать кордов дров.[36] Без электричества темнота наступает рано. Прежде чем отойти ко сну, Ал набивает печи дровами, чтобы угли дотянули до рассвета. Я грею в духовке кирпичи – заворачивать в полотенца и класть под одеяло. Многие вечера мы уже в постелях к восьми вечера, глазеем в потолок каждый в своей комнате.