Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хуже, если нужные люди приводили подружку, иногда не удавалось сыграть даже на законной ревности, приходилось брать очевидный брак, возюкаться, оберегать, самому приплачивать, чтобы выбрали на кастинге, разместили фоточку в журнале с отрицательным тиражом и невнятной репутацией. Слава Богу, подружкам быстро становилось скучно от диет и выворачивающих бедра репетиций, и, потешив самолюбие, они тихо смывались в свою удобную жизнь дорогой забавной куколки. Впрочем, за таких всегда платили с повышенной гормональной щедростью. А с самотечным девичьим мясом Арсен разбирался быстро, жестко и хорошо.
Медоев хрустнул креслом, придвинулся поближе к подиуму, к самому кончику языка: очень важно, как она разворачивается, хотя чего уж там, вряд ли она вообще умеет ходить, нет, это надо же притащить ему девку с улицы, столько лет ни одной просьбы, ни единственной; как ему теперь откажешь? Ну как, черт побери?!
– Ей музыка нужна?
Хрипунов все разглядывает свои драгоценные туфли, губы у него пепельно-голубые, как у инфарктника, неужто правда влюбился, это в сорок-то лет? Бывает. Медоев лучше всех знает, как это бывает.
– Ей не нужна музыка, Арсен. Ей ничего не нужно. Просто сядь и смотри.
Ходить она точно не умела. Топала, как по улице, – слава Богу, хоть не загребала ногами, которые смело могли быть сантиметров на пять подлинней. А то и на десять. Медоев чуть прижмурился от кислых мыслей. Точно, самые худшие опасения – заурядная светлоглазая девчонка, растрепанная, для бизнеса явно старовата, лет девятнадцати-двадцати, к тому же невысокая и… Кроссовки, синие джинсы, просторная белая футболка с чьей-то неразличимой рожей. Медоев профессионально, как рентген, убрал лишние слои – сносная задница, весьма банальная грудь – для подиумной вешалки великовата, для бельевой модели явно мала, талия ни к черту, походка еще хуже. Ну что он в ней нашел, а? Сейчас потеряю своего лучшего партнера. Самого лучшего. Полный пинцет.
Девица добралась наконец до конца подиума, но вместо того, чтобы развернуться и сваливать к черту, не портить солидным людям и без того испорченный вечер, неожиданно присела на корточки, будто наклонилась почесать пузо игривому щенку, хулигански подмигнула и вдруг протянула к Медоеву руку, проще говоря, сунула ему под нос растопыренную ладонь, на которой лежали какие-то буро-белые сухие штуковины, похожие не то на просроченные конфеты, не то еще на какую-то очень знакомую хрень. Арсен не понял, не успел понять, потому что девица улыбнулась, и одновременно с этим потолок громко ударил Медоева по закружившейся голове, как будто оттуда, сверху, обрушилось несколько тонн кипящего, светящегося, праздничного, нестерпимого кипятка.
Это было так радостно и одновременно жутко, что Медоев едва услышал сквозь варево боли, как девица приветливо сказала – угощайтесь, пожалуйста! – и он немедленно сунул в рот сухие горькие драже, и принялся грызть их, подбирая старательным толстым языком торопливые крошки и смеясь от счастья, а девица посидела еще секунду напротив (он едва видел ее в пульсирующем свете непривычной любви ко всему миру), а потом ловко соскочила с подиума и, выслушав негромкий приказ Хрипунова, ушла, совсем ушла, тихо закрыв за собой дверь. И света не стало. Ни света. Ни боли. Ни жизни. Ничего.
Только кошмарная, вращающаяся пустота.
– Аркаша… – слабым голосом спросил Медоев через несколько минут, пытаясь собрать мир в привычный фокус и чувствуя тоненькую, скулящую боль в сердце… – Что это было, Аркаша?
– Это было собачье дерьмо, Арсен.
Хрипунов неприятно изогнул рот и наконец оторвал глаза от собственных туфель (дырочек на каждой оказалось ровно по семьдесят пять – тонкая работа, тонкая кожа, теленок на бойне обмочился от страха и плакал, как человек).
– Ты съел собачье дерьмо.
* * *
Щипцы Адерера. Щипцы акушерские изогнутые (по Симсу-Брауну). Щипцы бюгельные. Щипцы гортанные для извлечения инородных тел. Гортанные ложкообразные биопсийные. Щипцы геморроидальные окончатые прямые. Щипцы для тампонады горла и глотки, большие и малые. Щипцы для захватывания и удержания трубчатых костей.
* * *
Тот год, когда Хасан приказал больше не привозить к нему маленьких наложниц, стал последним – и все это поняли. Все. А Хасан так просто заранее знал. Сколько лет он ждал, когда придет наконец этот благословенный год. Тысяча сто двадцать четвертый по привычному нам календарю. Сотый со дня рождения Хасана ибн Саббаха. Вполне достаточно для живого человека, даже если он Старец Горы. И потому год этот прошел спокойно для всего обитаемого мира. Никто никого не убивал – во всяком случае, по приказу из Аламута.
Хасан по-прежнему бродил по ночам, словно заведенная до упора механическая игрушка, а днем одиноко лежал в доме, вытянувшись и сложив на груди набрякшие от усталости руки. Когда приближенные осторожно справлялись о здоровье Великого Даи, ибн Саббах вежливо, но сухо шелестел – Аллах, Тот, Кто сотворил вас немощными, потом сделал вас сильными, а после этого старыми. Творит Он, как пожелает, ибо Всеведущий Он, Всемогущий. Крыть было нечем, и очередной посетитель, взволнованно пятясь, покидал смертное ложе Старца Горы, соображая, сколько шагов осталось Хасану до адских врат и что же будет дальше. С ним, с ними, со всей империей ассасинов, с ее десятками крепостей, городов, городишек и селений. Одних только фидаинов у Хасана ибн Саббаха было семьдесят с лишком тысяч! И каждый по его велению готов был перегрызть глотку хоть самому шайтану и потом со счастливой улыбкой сброситься со скалы. На кого оставит Хасан такое хозяйство?
Идите спокойно, – бормотал ибн Саббах, – до тринадцатого века времени хватит всем. И времени, и власти, и денег. А потом придет Хулагу-хан, тихий псих, вечно обкуренный монголоид, генералиссимус оборванной неукротимой стаи, что страшнее любого войска, и сотрет вас с лица земли, заставит опять уйти в безмолвное подполье, откуда вы будете показывать миру то изогнутое жало, то колючие хелицеры – еще сотни лет, еще тысячи – до скончания человеческих времен. Не стыдитесь поражения, дети мои, ибо вы сами сдадите Хулагу крепость Меймундиз, и сам падет мой излюбленный