Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От внезапно отхлынувшего напряжения Хрипунов даже закрыл глаза, обычная бабская истерика, Господи, всего-навсего, а руки дрожат, будто только что рывком поднял на грудь неудобный центнерный мешок.
– Глупости какие, мне просто хорошо, когда мы с тобой вместе, только вдвоем. Ну давай пойдем в театр, если тебе так хочется. Прямо сегодня, ладно? Я только съезжу в клинику ненадолго, у меня операция, а на обратном пути куплю билеты. Ты куда хочешь? В Ленком? Или в Большой?
Смотрит недоверчиво, как наказанный нарыдавшийся ребенок, которому разрешили наконец-то выйти из угла – то ли простили, то ли опять будут орать высоко над головой, рокоча и чернея раздувшимися ноздрями. Еще неизвестно.
– Обманываешь?
Хрипунов не выдерживает, смеется, чуть громче, чем положено, но смеется, в первый раз за все это невозможное время вдруг почувствовав к ней какое-то почти теплое, почти человеческое чувство: да она и правда совсем еще ребенок, бестолковый, одинокий, неуверенный, наугад бредущий по чужой осыпающейся тропе.
– Не обманываю.
Она даже взвизгивает от счастья, вся вспыхнув изнутри, как взбесившаяся лампочка, как догорающий магний, ну же – закрыть глаза, открыть объятия, прижать к себе.
Босой топоток, шелковое шелестение, теплая влажная тяжесть, острые коленки молотят воздух. Дышит в щеку радостно, коротко, как щенок. Утренний ангел с нечищеными зубами.
– Ты меня любишь?
Поцелуй.
– Нет, скажи – любишь?
И Хрипунов, зажмурившись, хрипло отвечает:
– Да.
* * *
Цапки (бельевые клипсы Мейо). Зажим для прикрепления операционного белья (Микулича). Зажим пластинчатый. Корнцанг.
* * *
Жирный одышливый араб, деревенский лекарь, единственное живое существо, осмелившееся провести с Хасаном ибн Саббахом его последние часы, долго-долго ждал, – сидя на полу среди мокрых окровавленных тряпок и опрокинутых кувшинов с кипятком, когда Хасан сделает последний выдох, освободив намученную душу от затянувшегося земного плена. Но так и не дождался. И когда глазные яблоки покойника стали мягкими, как свежий сыр, а позвоночник, напротив, стал тверже смертного ложа, лекарь вышел наконец на улицу и, обведя глазами неподвижных фидаинов, сказал – обольщены люди земными страстями: любовью к женщинам, детям, золоту и серебру накопленному, коням меченым, скоту и вспаханной ниве, но все это – лишь сладостная тщета ближней жизни, тогда как лучшее прибежище у Аллаха благословенного.
Люди недоверчиво молчали. И тогда лекарь запрокинул лицо к раскаленному вечереющему небу и, надрывая раззявленный рот, изо всех сил закричал:
– Хасан ибн Саббах умеррррр!
И словно ему в ответ, где-то в горах освобожденно грохотнуло, прохохотало что-то неразборчивое, и снова стихло. И только тогда, словно убедившись, что все действительно кончено, деревенский лекарь, полуобразованный дурачок, привыкший пользовать безоаровым камнем золотушных младенцев да истеричных старух, выхватил из-за пояса кинжал, чуть изъеденный по лезвию, весь в еще живых пятнах отворенной крови Хасана ибн Саббаха, и, тоненько, по-заячьи, вскрикнув, воткнул его прямо в свою толстую трепещущую глотку.
* * *
Выкусыватель гортанный детский прямой. Выкусыватель гортанный со сменными направляющими трубками и наконечниками (Кардеса). Выкусыватель для склеры пружинный. Выкусыватель для удаления опухолей.
* * *
Пациентка умерла прямо на столе.
Абдоминопластика, распахнутая брюшная полость, пласты желто-красного жира, полный контроль. Туша. Доктор, уберите этот невозможный живот. Хрипунов впервые в жизни торопился, бригада встревоженно переглядывалась, следила за ним безмолвными безликими головами. Большой брюшистый скальпель, сорвавшись, с тихим чмоком падает в операционную рану. Яростно вскинутые глаза. Извините. Это я сам. Голос сквозь маску звучит, как из преисподней. Хирурги впервые слышат его голос в операционной. Голос Бога. Тихий и дрожит. Отвезти в театр, вытащить на сцену, узнать сразу все. Сразу все раскрыть. Второе пришествие. Давка, вопли, паника, судные трубы, настигающие пьяниц в театральных буфетах. Будьте милосердными. Несите добро. Она должна понять. Должна распорядиться правильно. Я сам ей все объясню.
Анестезиолог что-то испуганно говорит. Потом еще раз. Хрипунов недовольно мотает головой, отстаньте, в конце концов, скользкий лоб, скользкие перчатки, скользкая располосованная плоть. Он протягивает руку за инструментом. Секунда. Еще одна. Рука остается пустой. Хрипунов негодующе щелкает пальцами. Они слышат его голос во второй раз. Зажим Пеана, говорит Хрипунов, поднимая глаза, все стоят, как завороженные, будто играют, как в детстве, в «Море волнуется раз». Умерла, в третий раз повторяет бледный анестезиолог и зачем-то садится прямо на пол. Хрипунов сам берет нужный зажим и еще сорок пять минут молча проводит абдоминопластику мертвой пациентке. Один. Не беспокойтесь, будет красивый, плоский, подтянутый живот. Врачи, как глухонемые, следят за его сноровистыми бездушными руками.
Наложив последний шов, Хрипунов снимает маску, привычно кланяется и выходит из оперблока.
Алло, Анна, ты меня слышишь? Театр на сегодня отменяется, у меня… Швырнула трубку. Еще раз? Занято. Ладно, потом. Звонок в морг, пришлите, пожалуйста, машину. Нет, можно позже. Да, к сожалению. Нет, я подожду заключения патанатома. Спасибо. Тело оставить в операционной на два часа – до появления трупных пятен на отлогих частях тела. Констатация смерти. Распишитесь, Илларион Гаврилович. И вы, коллега. Благодарю. И сообщите, пожалуйста, родным.
* * *
Хрипунов вернулся домой только часам к девяти вечера, заранее вынув из кармана завтрашние билеты в театр, Большой, «Лебединое», бессмертная классика, кукольные балеринки в жилистом затяжном прыжке, скачок, ножка в пуанте с тяжелым стуком встречается со сценой, вздымая облачко трудовой театральной пыли. Браво!
– Анна, извини меня, пожалуйста.
Тихо. Пусто. Темно.
Дверь в ее комнату была приоткрыта, но Хрипунов все равно быстро выбил на косяке трескучий коротенький марш – маленькая вежливость, ненужная привычка, сколько он вдалбливал ей: Анна, давай научимся уважать друг друга, не надо вламываться ко мне без спроса, как будто в доме пожар, я же всегда стучу, это не важно, что мы вместе спим, какая, в сущности, разница – надо стучать. Понимаешь, надо!
– Анна! – Хрипунов негромко окликнул душистую темноту – душную даже; с провинциальной манерой опрокидывать на себя по полфлакона парфюма разом справиться так и не удалось, и это при том, что ей нравились странные духи – тяжелые, хрипловатые, пыль, тлен, ночь, кладбище убитых цветов. Молоденькая девушка не должна вонять старой дохлой львицей.
Тишина.
– Анна!
Всегда можно определить, есть ли в темной комнате темная кошка, даже если эта кошка скорчилась в углу, зажмурилась, спрятала лицо в гнедые блестящие пряди, сколько пришлось их отращивать, холить, доводить до дорогого шелкового блеска – тусклые посеченные волосы авитаминозной девчонки из городского предместья. Можно, я перекрашусь в блондинку? Нет. Почему? Просто нет.
– Анна!