Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же касается Льва, его жизнь в Париже в 1921 году напоминала каникулы. Ему исполнилось шестнадцать лет, его отцу все еще везло в торговле «мертвыми душами», он по-прежнему оставался сыном миллионера. Он пристрастился читать в газетах разделы объявлений: так он делал вид, что занимается чем-то осмысленным, ищет работу. Он водил пальцем по перечню имеющихся вакансий, подчеркивал те, которые находились по наиболее интересным адресам, особенно если это были улицы с историческими названиями или коннотациями. Потом брал такси и отправлялся якобы на собеседование. Приехав на место, он выходил из машины и принимался бродить туда-сюда по улице. «Иногда я брал такси, говорил шоферу название улицы и номер дома, он меня довозил туда, а потом я стоял перед этим домом, говоря себе: “Так вот она какая, эта рю Бонапарт в Париже” — и был на верху блаженства». Однако на самом деле, испытывая облегчение от того, что опасности позади, и ведя более или менее беззаботное существование, Лев был не слишком счастлив. Несмотря на большое количество беженцев с Кавказа, в том числе и его собственных родственников, он как-то не вписывался в общую картину. Примерно в это время его родные стали отмечать в нем странности. Он почти никогда не принимал их приглашений пойти с ними в кино, в театр или в музей. Когда они все же вытаскивали его на какое-либо мероприятие, он сидел тихо, неподвижно, глядя прямо перед собой, вид у него был напряженный и отсутствующий. По его собственному признанию, его родственники видели в нем чуть ли не идиота. Зато он любил сидеть на скамье в парке и разглядывать изящных парижанок, носивших тогда чулки из чистого шелка. При этом у него был вид опытного ценителя дамской красоты. Но если ему случалось познакомиться с девушкой своих лет (почти всегда они были из эмигрантской среды), он просто-напросто терял способность хоть как-то поддерживать разговор. «Однажды я целый час провел с первой красавицей эмиграции, — вспоминал он позже, — мы были одни в комнате, и весь этот час я сидел и читал газету!» Не позволяя себе никаких «вульгарных» мыслей в отношении женщин, которых он видел на улице, Лев решил, что их ножки в шелковых чулках напоминали ему «стройные минареты» Стамбула.
Нетрудно представить себе, что Льву не удалось снискать расположение парижских родственников, например своих богатых кузенов с материнской стороны по фамилии Лейтес. Они еще в 1890-х годах крестились, приняв православную веру. Не исключено, что именно это навело Льва позже на мысль о создании мифа об аристократическом происхождении его матери. Лейтесы жили в самом фешенебельном отеле на Елисейских Полях. Один из сыновей Лейтесов служил прежде в царской кавалерии и в составе врангелевской армии был в эмиграции в Константинополе — как белогвардеец, а не как гражданское лицо. Одна из кузин Льва жила в Париже еще с довоенных времен, так что сейчас она для остальных родственников стала чем-то вроде гида.
«Среди дюжины родственников, — писал впоследствии Лев Пиме, — есть одна женщина, которую я люблю и которая также относится ко мне с любовью. Ее зовут Тамара, и она замужем за итальянцем. Она единственная из всех них, этих моих родичей, кто небогат. Возможно, это покажется Вам странным, но я не знаю точно, кто она мне — тетя или сестра. Она всего на несколько лет старше меня. Мы выросли вместе. Одни родственники утверждают, что она моя сестра, другие, что — тетка. Мой собственный отец говорит то одно, то другое».
Тамара была на самом деле его теткой — младшей сестрой его матери, Берты. А «итальянец», за которого она вышла замуж, был просто очередным евреем-эмигрантом из России, которому неслыханно повезло: в Константинополе ему удалось заполучить итальянское гражданство. Через двадцать лет этот невероятный подарок судьбы спас жизнь Тамаре, ее мужу и их сыну, Ноаму, — они избежали газовых камер… После стольких лет, когда я медленно, но верно складывал мозаику жизни Льва по письмам и воспоминаниям знавших его людей, по его полицейскому досье, мне уже начало казаться, будто я был его единственным родственником. Поэтому встреча с Ноамом Эрмоном в Париже меня поразила, тем более что Ноам, пусть уже и старый, был вылитый Лев. У него было весьма значительное лицо, с сильно выступающим вперед носом и загадочной улыбкой, которую он унаследовал, по-видимому, по материнской линии. Мы с Ноамом часами говорили о прошлом, перебирая имеющиеся старые фотографии. Увы, не нашлось ни одного снимка Берты, однако великое множество фотографий Тамары. Ноам никогда не был в Баку, но мать много рассказывала ему о жизни там. Ведь на нее, десятилетнюю девочку, которая только-только приехала в Баку из штетла — полудеревни, полугородишки в черте оседлости, невероятное впечатление произвела вся атмосфера дома, под крышей которого она отныне жила вместе с собственной сестрой-революционеркой и ее мужем-миллионером. Позже, после того как Берта покончила с собой, когда все пошло наперекосяк в результате революционных волнений, жить там стало очень трудно. Ноам вспоминал, как его мать говорила ему: во время армяно-азербайджанских столкновений Абрам предлагал свой кров тем, кто подвергался преследованиям. Тамара помнила искаженные ужасом лица армян, которые прибежали к ним искать убежища от толп мусульманской черни. Но она же прекрасно помнила и мусульман, искавших защиты от черни армянской. «Тут дело в том, что раз Нусимбаум — еврей, его дом был нейтральной территорией, — сказал мне Ноам. — Они тогда не трогали дома евреев, неважно, кто из них принимался громить другую сторону. А господин Нусимбаум имел возможность предложить убежище любому, кто в нем нуждался». Обсуждая со мной книги Льва, Ноам выразил сомнение в том, что в романе «Али и Нино» Лев идентифицировал себя с главным героем книги — мусульманином. Он заметил, что картина межэтнических и межкультурных отношений в романе «была чересчур романтически описана… впрочем, может, это было Левушкино представление о том, как в Баку обстояли дела в старину». Ноам вспомнил, что среди их парижских знакомых — выходцев с Кавказа — были примадонна бакинской оперы и ее муж, также популярный певец. Эта примадонна была еврейкой по национальности, а муж ее армянином. «В их доме вечно собирались всевозможные выходцы с Кавказа, а также разные прочие эмигранты, — вспоминал Ноам. — Каждый год в день рождения примадонны устраивали званый прием, и все там играли на фортепиано, пели оперные арии… Гукосовы были невероятно популярны в среде парижской эмиграции». Тамара была одной из тех немногих, для кого жизнь в эмиграции оказалась гораздо приятнее, чем в Российской империи. Она уже была замужем, и, хотя они с мужем по сравнению с прочими родственниками Льва отнюдь не являлись состоятельными людьми, жили они в отеле, окна которого выходили на Ботанический сад.
Оказавшись среди родственников своей матери, Лев все чаще вспоминал детство. У него было ощущение, как будто ему с отцом удалось бежать из адского горнила революции, а вот ее они бросили там. Нет, конечно, это она их бросила, притом за много лет до этого. Однако ее родственники почему-то считали ее жертвой революции. Тамара уже жила в их доме, когда Берта умерла, и позже она рассказала своему сыну, что сестра ее погибла, выпив кислоту, но не захотела рассказывать об этом собственному племяннику, которому тогда было шестнадцать лет. Возможно, это было правильное решение, однако самая мысль, что никто из родных не желал говорить о его матери, терзала его. Его отец не мог не знать правды, но лишь отмалчивался, если речь заходила о ней. Говорить на эту тему явно было выше его сил. А может быть, он считал себя каким-то образом ответственным за случившееся. Абраму часто снилась покойная жена — это Льву было известно. Самому Льву его мать не снилась никогда.