Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мартовский сквозняк бродит, гудит в проводах, выныривает из-за угла, и стая тучных ворон у развороченных клумб, смятые окурки в тектонических разломах, – вот он, воздух, – казалось бы, ешь не хочу, – вот он, город моего детства, раскинулся у ног, плещется реками, волнуется холмами, – воспетый и увековеченный не раз, – может быть, это не он?
Может, он умер давно, переехал в иные места, – эвакуировался поспешно, унеся самое дорогое, оставив тлен и неуют заброшенных окраин, – одна надежда на апрель, – возможно, в апреле мне удастся прорваться сквозь пленку кошмарного сна, и вспомнить название города, в котором жила однажды.
Когда произносится имя С. Б., у моей мамы делается испуганное лицо.
Вообще-то, у пост-советского человека (и я, увы, тому не исключение), часто бывает такое лицо.
Поскольку именно советский человек, как мы все уже хорошо понимаем, пожизненно сохранял готовность к унижению, или память о прошлом унижении.
А унижением было все.
Ценность человеческой жизни в советском обществе была сведена к нулю. И сейчас она не то чтобы равна нулю, она гораздо, гораздо ниже.
Когда-нибудь, историки и политологи, умело разберут, что к чему, и когда начался обвал, и когда случилось крушение, – все зависит от масштаба, от расстояния.
Когда-нибудь смешными покажутся эти семьдесят с лишним лет мнимого советского равноденствия, и последующей за развалом смуты, – возможно, мы только в начале пути, а настоящая прекрасная жизнь уже где-то совсем близко, возможно, на следующем витке спирали.
Интересно, что сказала бы моя бабушка?
Сказать по правде, советским человеком назвать ее было сложно. В школе она не училась, на стройках века не вкалывала.
Работала, конечно, и войну как-то пережила с ребенком на руках, и замечательное послевоенное время, в коммуналке с замечательными соседями, которые грозились отравить «жидивську дитину», пока бабушка отрабатывала свои жалкие копейки.
Но советским человеком или человеком системы она не была. Просто в силу разного рода обстоятельств ей это было недоступно.
Она была смешная и артистичная, и неприличная, и абсолютно аполитичная.
Кажется, ей вполне достаточно было «войны» с Ивановной, жившей этажом ниже.
У Ивановны муж был бывший полицай, – об этом я уже писала, и, что самое неприятное, к евреям он относился… ну, как бы это… в общем, достаточно негативно. Армяне, я полагаю, были для него чем-то абстрактным.
Так что детские мои страхи, – обычные среднестатистические страхи (темноты, бабаев и прочей ерунды) были укомплектованы вполне конкретным ужасом явления неряшливого старика в несвежих кальсонах.
Какие там бабаи!
Мой был настоящий. Со вздыбленным вокруг угловатого черепа редким белым пухом, белоглазый, он изъяснялся свистом. Свистом и шипением.
Сейчас я понимаю, что, возможно, это было единственным развлечением одинокого старика.
Шмыгающая туда и обратно девочка со втянутой в плечи головой.
Думаю, он поджидал меня за дверью, затаив дыхание.
Потому что стоило мне оказаться на лестничной клетке первого этажа, – а не оказаться там было невозможно, по крайней мере дважды в день, как дверь квартиры «полицая» тихонько приоткрывалась, и сведенные лопатки мои настигала волна ненависти, и тут уже главным во всей этой истории было топать как можно более громко, – по направлению к выходу, к спасительному дневному свету.
Не знаю, поджидал ли он других, клеймил ли он их свистящим своим шепотом, – свидетельств потерпевших нет и не предвидится.
Бабушка моя старалась не ссориться с семейкой «полицаев», – похоже, она даже в чем-то сочувствовала Ивановне, – крохотной недоброй старушонке в туго натянутом платке, – сочувствовала по-женски, – иногда они подолгу беседовали около «парадной», и каждой было о чем поведать, – о внезапной старости, о ценах, о том, дают ли в гастрономе селедку, жирную или так, не очень, и какая весна ожидается в этом году, – ранняя или поздняя, и Ивановна лицемерно хвалила пробегающую мимо меня, а потом сетовала на шум со второго этажа, – то не ваши, Роза? не ваши? – и бабушка божилась, шо не, не наши, побойтесь бога, Ивановна, наверное, это с третьего, где Коля лупит Нинку, а вам слышно, не, у нас все тихо, хотя, молодые, вы понимаете, мне тоже нелегко.
И тут уже обе они примирительно и лицемерно кивали, а потом Ивановна шла «додому кормить старого», потому что тоже человек, и его надо кормить, а бабушка, опустив глаза, и крепко держа меня за руку, поднималась по лестнице, и все это молча, и только по подрагивающей ее руке я понимала, чего стоит это молчание, – и вот, наконец, дома, опустив ступни ног в тазик с горячей водой, она давала волю эмоциям.
Когда бабушка парила ноги, начиналось самое, если хотите, интересное.
Это было «наше» время.
Бабушка, как я уже не раз подчеркивала, любила и умела рассказывать. Да что там, рассказывать!
Это был театр одного актера.
Там было и «за погром», и за «Бандеру», и за прочие кошмары, – например, о том, как мою бабушку спасли красноармейцы, или о том, как по пути в Конче-Заспу, воспользовавшись наивностью и красотой (а была она таки хороша – белокожая и сероглазая), ее ограбил «совершенно интеллигентный с виду «инженер»,, и как она выплеснула детский горшок в окно поезда, и что было потом, и про то, как за ней, за подростком, бежали бандиты, – ну, вы поняли, какие именно бандиты, и как она падала и бежала, бежала и падала, – в общем, судя по всему, бежала она достаточно быстро, – то ли они были пресыщены и не столь торопливы
В общем, интересно, что сказала бы моя бабушка?
Я помню, что говорила моя бабушка в тех случаях, когда сказать было нечего, и выбор был невелик, – главное, говорила она, – чтобы не было войны, – говорила она абсолютно искренне, и, честно сказать, после всего пережитого в молодости, я думаю, она уже мало чего боялась, – вот, разве только войны и голодной старости, – но свою войну она пережила, а старость, слава богу, была относительно спокойной, – да и бабушка была непривередливой, – на кусок хлеба и селедки хватает, а что еще надо старому человеку, я вас спрашиваю?
Бедность свою эти люди несли с достоинством, – все были одинаково бедны, плюс-минус, и пенсия была одинаковая, – у Ивановны и у моей бабушки, и жили они в затхлой пятиэтажке, и кушали свою дулю с маком, но войны не было, а за Бандеру они не вспоминали, по крайней мере вслух.
Конечно, бедность бедности рознь, – если бабушка моя с Ивановной какую-никакую пенсию, но получали, и таки имели тарелку «холодного» на первомайские, то, например, горбатая Любочка из первого подъезда имела только болячки.